Том 1.
Война и мир. Том 1. Часть 1.
I — Eh bien, mon prince. Gênes et Lueques ne sont plus que des apanages, des поместья, de la famille Buonaparte. Non, je vous préviens que si vous ne me dites pas que nous avons la guerre, si vous vous permettez encore de pallier toutes les infamies, toutes les atrocités de…
Война и мир. Том 1. Часть 2.
I В октябре 1805 года русские войска занимали села и города эрцгерцогства Австрийского, и еще новые полки приходили из России и, отягощая постоем жителей, располагались у крепости Браунау. В Браунау была главная квартира главнокомандующего Кутузова. 11-го октября 1805 года один из только что пришедших к Браунау пехотных полков, ожидая смотра…
Война и мир. Том 1. Часть 3.
I Князь Василий не обдумывал своих планов, он еще менее думал сделать людям зло для того, чтобы приобрести выгоду. Он был только светский человек, успевший в свете и сделавший привычку из этого успеха. У него постоянно, смотря по обстоятельствам, по сближениям с людьми, составлялись различные планы и соображения, в которых…
Том 2.
Война и мир. Том 2. Часть 1.
I В начале 1806-го года Николай Ростов вернулся в отпуск. Денисов ехал тоже домой в Воронеж, и Ростов уговорил его ехать с собой до Москвы и остановиться у них в доме. На предпоследней станции, встретив товарища, Денисов выпил с ним три бутылки вина и, подъезжая к Москве, несмотря на ухабы…
Война и мир. Том 2. Часть 2.
I После своего объяснения с женой Пьер поехал в Петербург. В Торжке на станции не было лошадей, или не хотел их дать смотритель. Пьер должен был ждать. Он, не раздеваясь, лег на кожаный диван перед круглым столом, положил на этот стол свои большие ноги в теплых сапогах и задумался. — Прикажете…
Война и мир. Том 2. Часть 3.
I В 1808-м году император Александр ездил в Эрфурт для нового свидания с императором Наполеоном*, и в высшем петербургском обществе много говорили о величии этого торжественного свидания. В 1809-м году близость двух властелинов мира, как называли Наполеона и Александра, дошла до того, что, когда Наполеон объявил в этом году войну…
Война и мир. Том 2. Часть 4.
I Библейское предание говорит, что отсутствие труда — праздность — было условием блаженства первого человека до его падения. Любовь к праздности осталась та же и в падшем человеке, но проклятие все тяготеет над человеком, и не только потому, что мы в поте лица должны снискивать хлеб свой, но потому, что…
Война и мир. Том 2. Часть 5.
I Пьер после сватовства князя Андрея и Наташи, без всякой очевидной причины, вдруг почувствовал невозможность продолжать прежнюю жизнь. Как ни твердо он был убежден в истинах, открытых ему его благодетелем, как ни радостно было ему то первое время увлечения внутренней работой самосовершенствования, которой он предался с таким жаром, — после помолвки…
Том 3.
Война и мир. Том 3. Часть 1.
I С конца 1811-го года началось усиленное вооружение и сосредоточение сил Западной Европы, и в 1812 году силы эти — миллионы людей (считая тех, которые перевозили и кормили армию) двинулись с Запада на Восток, к границам России, к которым точно так же с 1811-го года стягивались силы России. 12 нюня…
Война и мир. Том 3. Часть 2.
I Наполеон начал войну с Россией потому, что он не мог не приехать в Дрезден, не мог не отуманиться почестями, не мог не надеть польского мундира, не поддаться предприимчивому впечатлению июньского утра, не мог воздержаться от вспышки гнева в присутствии Куракина и потом Балашева. Александр отказывался от всех переговоров потому,…
Война и мир. Том 3. Часть 3.
I Для человеческого ума непонятна абсолютная непрерывность движения. Человеку становятся понятны законы какого бы то ни было движения только тогда, когда он рассматривает произвольно взятые единицы этого движения. Но вместе с тем из этого-то произвольного деления непрерывного движения на прерывные единицы проистекает большая часть человеческих заблуждений. Известен так называемый софизм…
Том 4.
Война и мир. Том 4. Часть 1.
I В Петербурге в это время в высших кругах, с большим жаром чем когда-нибудь, шла сложная борьба партий Румянцева, французов, Марии Феодоровны, цесаревича и других, заглушаемая, как всегда, трубением придворных трутней. Но спокойная, роскошная, озабоченная только призраками, отражениями жизни, петербургская жизнь шла по-старому; и из-за хода этой жизни надо было…
Война и мир. Том 4. Часть 2.
I Для человеческого ума недоступна совокупность причин явлений. Но потребность отыскивать причины вложена в душу человека. И человеческий ум, не вникнувши в бесчисленность и сложность условий явлений, из которых каждое отдельно может представляться причиною, хватается за первое, самое понятное сближение и говорит: вот причина. В исторических событиях (где предметом наблюдения…
Война и мир. Том 4. Часть 3.
I Бородинское сражение с последовавшими за ним занятием Москвы и бегством французов, без новых сражений, — есть одно из самых поучительных явлений истории. Все историки согласны в том, что внешняя деятельность государств и народов, в их столкновениях между собой, выражается войнами*; что непосредственно, вследствие больших или меньших успехов военных, увеличивается или…
Война и мир. Том 4. Часть 4.
I Когда человек видит умирающее животное, ужас охватывает его: то, что есть он сам, — сущность его, в его глазах очевидно уничтожается — перестает быть. Но когда умирающее есть человек, и человек любимый — ощущаемый, тогда, кроме ужаса перед уничтожением жизни, чувствуется разрыв и духовная рана, которая, так же как и…
Война и мир. Том 4. Эпилог.
Часть первая I Прошло семь лет после 12-го года. Взволнованное историческое море Европы улеглось в свои берега. Оно казалось затихшим; но таинственные силы, двигающие человечество (таинственные потому, что законы, определяющие их движение, неизвестны нам), продолжали свое действие. Несмотря на то, что поверхность исторического моря казалась неподвижною, так же непрерывно, как…
«Война и мир» — одно из высших достижений художественного гения Толстого. Книга потребовала от писателя громадных усилий. В 1869 году в черновиках «Эпилога» Толстой вспоминал то «мучительное и радостное упорство и волнение», с какими работал «в продолжение семи лет» (с 1863 года) над своим произведением[1]. Это были годы «непрестанного, — по его же словам, — и исключительного труда при наилучших условиях жизни» («Несколько слов по поводу книги «Война и мир»»).
Но в действительности работа началась значительно раньше. В 1856 году Толстой принялся за роман о декабристе, возвращающемся из ссылки в Россию. К началу 1861 года Толстой уже читал Тургеневу первые главы романа, и они ему «понравились», как сообщал он в одном из писем к А. И. Герцену[2].
Работа над «Декабристами» продолжалась, по свидетельству С. А. Толстой и по воспоминаниям ее сестры Т. А. Берс (Кузминской), даже в 1863 году, то есть в тот самый год, с которого обычно начинают отсчет нового творческого времени — создания «Войны и мира».
Разделы 1–4 и 9 написаны H. M. Фортунатовым, разделы 5–8 и постраничный комментарий — Г. В. Красновым.
1
Контуры нового романа, связанного в сознании автора с первоначальной идеей задуманного произведения о декабристе, постепенно становились все более четкими. Толстой так объяснял логику своей работы: «В 1856 году я начал писать повесть с известным направлением, героем которой должен был быть декабрист возвращающийся с семейством в Россию. Невольно от настоящего я перешел к 1825 году, эпохе заблуждений и несчастий моего героя, и оставил начатое. Но и в 1825 году герой мой был уже возмужалым, семейным человеком. Чтобы понять его, мне нужно было перенестись к его молодости, и молодость его совпадала с славной для России эпохой 1812 года… Но и в третий раз я оставил начатое… Ежели причина нашего торжества была не случайна, но лежала в сущности характера русского народа и войска, то характер этот должен был выразиться еще ярче в эпоху неудач и поражений… Задача моя состоит, — заключает Толстой, — в описании жизни и столкновений некоторых лиц в период времени от 1805 до 1856 года» (т. 13, с. 54, 56).
Писатель собирался закончить тем, с чего он когда-то начал свою работу. «Война и мир», таким образом, при всем своем величественном размахе, — лишь часть грандиозного и не вполне осуществленного замысла, охватывавшего несколько важнейших эпох русской жизни.
Характерно, что в тот момент, когда начало романа окончательно определилось и речь шла лишь о поиске сцен, которые бы открывали повествование, Толстой вновь вернулся к своему старому замыслу, устанавливая непосредственную связь между героем «Декабристов» и будущей «Войны и мира»: «Тем, кто знали князя Петра Кириловича Б. в начале царствования Александра II, в 1850-х годах, когда Петр Кирилыч был возвращен из Сибири белым как лунь стариком, трудно бы было вообразить себе его беззаботным, бестолковым и сумасбродным юношей, каким он был в начале царствования Александра I, вскоре после приезда своего из-за границы, где он по желанию отца оканчивал свое воспитание» (т. 13, с. 184). Так открывалась рукопись, озаглавленная: «С 1805 по 1814 год. Роман графа Л. Н. Толстого. 1805-й год. Часть I».
И в истоках замысла, и на ранних стадиях работы будущее произведение рисовалось автору как широкое эпическое полотно[3]. Создавая своих «полувымышленных» и «вымышленных» героев, Толстой писал историю народа, искал пути художественного постижения «характера русского народа» (т. 13, с. 54), как скажет он, вспоминая по горячим следам первые шаги в работе над романом и набрасывая черновик «Предисловия» к его главам, готовым к печати в конце 1864 года.
Писатель был полон надежд на скорое завершение своего труда. Но роман не был закончен ни в 1866 году, ни к осени следующего года. Весь 1868 и 1869 годы продолжалась работа над ним. Между тем с 1867 года началось печатание романа. Он еще не получил названия «Война и мир», — а у читателей в руках уже оказались первые две его части, впоследствии подвергшиеся суровой авторской правке[4].
От раннего варианта заглавия («Три поры») пришлось отказаться: действие, начатое здесь с событий 1812 года, постепенно в процессе авторской работы ушло в предысторию великой исторической эпохи. «Тысяча восемьсот пятый год» — название лишь начала романа, но не всего произведения. В 1866 году возникает еще одно заглавие: «Все хорошо, что хорошо кончатся», фиксировавшее благополучный исход сюжетных перипетий произведения. И лишь в конце 1867 года появилось наконец вписанное рукой автора (см. т. 61, с. 163) заглавие «Война и мир»[5].
Первый опыт создания эпического произведения оказался и самым трудным для автора. Не случайно «Война и мир» — единственный из романов Толстого, где он шел путем «подмалевок» и «проб», используя текст, отправленный в печать и уже ставший достоянием широкого круга читателей. Так, «Тысяча восемьсот пятый год», существенно переработанный автором, с многочисленными поправками, купюрами, был использован в качестве наборной рукописи при подготовке первого издания романа.
Только в декабре 1869 года вышел в свет последний том «Войны и мира». Со времени возникновения замысла повести о декабристе прошло тринадцать лет. Работа над романом была завершена.
Одновременно в 1868–1869 годах вышло второе издание «Войны и мира», с незначительной стилистической правкой автора. Но, готовя роман в 1873 году для третьего издания, Толстой внес в текст существенные изменения. Многое ему показалось «лишним» (т. 62, с. 17), ряд «военных, исторических и философских рассуждений» он решил вынести за пределы романа, и они оказались исключены или выделены в приложение, озаглавленное «Статьи о кампании 1812 года».
Уже в первых откликах на роман высказывались сомнения в целесообразности использования в нем французского языка. В статье «Несколько слов по поводу книги «Война и мир» Толстой писал, что это не авторский «каприз», а сознательно использованный художественный прием и что те, кому кажется смешным, что Наполеон говорит в романе «то по-русски, то по-французски», напоминают ему незадачливого ценителя живописи который, глядя на портрет, видит не свет и тени, искусно наложенные художником, а «черное пятно под носом». Однако при подготовке третьего издания «Войны и мира» Толстой не без колебаний («Уничтожение французского, — признавался он, иногда мне было жалко», т. 62, с. 34) перевел французский текст на русский язык. Наконец, в новом издании первоначальные шесть томов были сведены в четыре. В 1886 году текст «Войны и мира», уже в пятом издании, в последний раз при жизни автора испытал еще одно изменение: он был восстановлен по изданию 1868–1869 годов, то есть с вновь введенными историко-философскими фрагментами и французским текстом, но с сохранением деления на четыре тома. В основу всех посмертных изданий (вплоть до юбилейного) был положен именно этот текст[6].
2
Сохранившиеся рукописи «Войны и мира» дают возможность исследовать творческую лабораторию писателя в период создания романа, начиная с ранних конспектов и планов и кончая моментом «последнего чекана». Публикация в значительном объеме рукописей «Войны и мира», предпринятая советскими текстологами[7], дала ясное представление о титанических усилиях, которых стоило писателю его великое творение. Однако эти же материалы — правдивейшая летопись его труда — разрушили некоторые легенды, связанные с работой Толстого над романом, например, версию о том, что Толстой семь раз переписывал «Войну и мир». Объем выполненной им работы в годы создания романа огромен, но он никогда не переписывал текст, а писал по «перебеленному» тексту, то есть по копии, предварительно снятой с автографа или с уже не раз переработанной и не раз скопированной рукописи. (С. А. Толстой, основному переписчику романа, принадлежит также заслуга сохранения черновиков «Войны и мира».) Одни фрагменты требовали нескольких копий, другие — меньших усилий, третьи, что было редко, появлялись в самый последний момент уже в гранках или даже в них подвергались серьезной правке. Толстой твердо выдерживал правило, усвоенное им еще в работе над «Детством»: «Надо навсегда отбросить мысль писать без поправок» (т. 46, с. 144). «Надо, главное, не торопиться писать, не скучать поправлять, переделывать десять, двадцать раз одно и то же» (т. 64, с. 40).
Известно, какого напряженного труда стоила Толстому черновая «предварительная работа глубокой пахоты… поля» под новое произведение. «Обдумать миллионы возможных сочетаний для того, чтобы выбрать из них 1/1 000 000, ужасно трудно», — признавался он позднее А. А. Фету (т. 61, с. 240). В процессе этой работы набрасывалось множество сжатых характеристик героев, тщательно обдумывался сюжет. Определилась даже твердая система «рубрик», по которым складывалось представление о том или ином персонаже «Войны и мира»: «имущественное» (положение), «общественное», «любовное», «поэтическое», «умственное», «семейственное».
Но вот планы, кажется, окончательно обдуманы, герои начинают проявлять себя непосредственно в действии, в столкновениях друг с другом, появляются развернутые описания сцен, эпизодов, глав — и все, чему было отдано столько усилий, рушится на глазах у автора, и он уже мало считается с предварительно набросанными конспектами и планами, следя за логикой складывающихся в его сознании характеров. На ранних стадиях работы обращает на себя внимание и другая, несколько неожиданная, но очень специфическая особенность черновиков — обилие портретных зарисовок с тщательно выписанными мельчайшими деталями внешнего облика героев.
Вот один из таких ранних черновых портретных набросков (будущий Андрей Болконский):
«Молодой человек был невелик ростом, худощав, но он был очень красив и имел крошечные ноги и руки, необыкновенной нежности и белизны, которые, казалось, ничего не умели и не хотели делать, как только поправлять обручальное кольцо на безымянном пальце и приглаживать волосок к волоску причесанные волосы и потирать одна другую. Молодой человек и в том обществе, в котором он жил, поражал необыкновенной отчетливостью и педантической чистотой своей особы. По тому, как он был выбрит, напомажен, причесан, какой белизной блестели его мелкие зубы, как вычищены были его с иголочки сапоги и платье и какой приятный, легкий запах душистого распространялся вокруг него, видно было, что заботы о своей особе не мало занимали его времени…» (т. 13, с. 175).
Это лишь начало портретной зарисовки героя, и то, что в законченном произведении может уложиться в пределах краткой фразы, занимает несколько страниц рукописного текста. Для Толстого, стремящегося к исчерпывающе ясному представлению о герое, портретные наброски в рукописях «Войны и мира» — один из важнейших моментов на пути к тому, чтобы образ ожил в сознании автора «со всей невыразимой сложностью всего живого». Это был тот процесс, о котором Гоголь говорил: «Угадывать человека я мог только тогда, когда мне представлялись самые мельчайшие подробности его внешности»[8].
О том, насколько сложен был у Толстого процесс создания образа, свидетельствует история появления в романе одного из центральных лиц — князя Андрея Болконского, рассказанная самим Толстым.
«В Аустерлицком сражении… — вспоминал Толстой, — мне нужно было, чтобы был убит блестящий молодой человек; в дальнейшем ходе моего романа мне нужно было только старика Болконского с дочерью; но так как неловко описывать ничем не связанное с романом лицо, я решил сделать блестящего молодого человека сыном старого Болконского. Потом он меня заинтересовал, для него представлялась роль в дальнейшем ходе романа, и я его помиловал, только сильно ранив его вместо смерти» (т. 61, с. 80). Но рассказ этот еще не исчерпывает всей истории создания образа. Для самого Толстого князь Андрей даже в мае 1865 года, когда он писал это письмо, во многом оставался неясен. В одном из конспектов князь Андрей превращался в «кутилу русопята», в других черновиках подробно разрабатывалась тема ссоры отца и сына по поводу женитьбы князя Андрея на «ничтожной дочери помещика», в третьих он вызывал на дуэль Ипполита Курагина, назойливо преследовавшего «маленькую княгиню». Главное же затруднение состояло в том, что характер героя был лишен развития, игры света и теней, создавалось представление о неизменно холодном, чопорном, заносчивом щеголе-аристократе, над привычками которого подсмеивались окружающие. Даже опубликовав «Тысяча восемьсот пятый год», Толстой писал А. А. Фету, что князь Андрей «однообразен, скучен и только un homme comme il faut» и что характер героя «стоит и не движется» (т. 61, с. 149). Лишь к осени 1866 года, когда заканчивалась работа над первой редакцией романа, образ князя Андрея окончательно определился и прежняя трактовка героя оказалась отброшенной. Цепь авторских поисков замкнулась. Однако какой долгий путь был пройден автором! Вернувшись к тексту «Тысяча восемьсот пятого года» в 1867 году, при подготовке первого издания романа, Толстой постепенно стирает черты презрительной небрежности, холодности, развязности и лени, отличавшие прежде князя Андрея. Автор уже иначе видит своего героя… Но ведь это один только персонаж, а их в романе более пятисот.
Нередко случалось так, что в процессе работы некоторые из них оказывались переосмысленными, как это было, например, с Ипполитом Курагиным (в ранних черновиках Иван Курагин), в котором по первоначальному замыслу не было и тени тех черт физического и умственного вырождения, какими окажется позднее наделен этот герой — типичный представитель «придворных лакеев и идиотов».
Далек от окончательного варианта образ Пьера Безухова, то же самое следует сказать об Анне Павловне Шерер, княгине Друбецкой, вызывавших в начале работы над романом очевидную симпатию автора. Даже Наташа Ростова в первых черновых вариантах порой мало чем напоминает ту «волшебницу», какая появится со временем на страницах романа. В многочисленных набросках, с бесконечными авторскими поправками, перед нами и вырисовывается этот кропотливый, упорный, напряженный труд величайшего художника мировой литературы.
Известна усиленная правка Толстым гранок «Войны и мира». П. И. Бартенев, который вел корректуры романа, ужасался тому, как безжалостно Толстой «колупает», казалось бы, окончательно отшлифованный текст. Но это было то самое необходимое толстовское «чуть-чуть», что шло, по словам Толстого, «в великую пользу» роману. «То именно, что вам нравится, — отвечал он, — было бы много хуже, ежели бы не было раз пять перемарано» (т. 01, с. 176). На этой последней стадии работы особенно важно было знаменитое толстовское «искусство вычеркивать» написанное, исключать лишнее. Толстой активизировал воображение читателя, стремясь к тому, чтобы каждый мог «перенести на себя» изображаемое. «Когда его читаешь, — говорил Стефан Цвейг, — кажется, что ничего другого не делаешь, как смотришь через открытое окно в действительный мир»[9]. А Горький, отдавая дань восхищения мастерству Толстого, замечал, что образы его так пластичны и «почти физически ощутимы», что рука невольно тянется «тронуть» их пальцем, до такой степени чувственно-реально они нас волнуют.
3
Толстой выступил в своем романе как подлинный «художник жизни», если воспользоваться его же собственным определением, найденным им позднее для другого русского гения — А. П. Чехова. Он всегда стремился идти от факта, наблюдаемого им в действительности или известного ему по свидетельствам очевидцев из различного рода документальных источников. Но одной из важнейших опор творческой фантазии автора «Войны и мира» были его непосредственные впечатления. «Война и мир» в этой отношении — явление уникальное. Мельчайшие детали описаний и общая идейная концепция романа — все здесь пронизано жизненным опытом автора. Граф Лев Толстой, боевой артиллерийский офицер, наблюдая своих солдат в кавказской и севастопольской военных кампаниях, постоянно подвергаясь сам смертельной опасности, не исчерпал этих впечатлений в своем творчестве 50-х годов. Их прочно удерживала в себе долгие годы его память, отличавшаяся необычайной точностью.
В 1864 году, в самый разгар работы над «Войной и миром», он пишет брату жены А. А. Берсу — и в сознании его мгновенно всплывает время далекой поры молодости: «…кажется, что самое-то счастье состоит в том, чтоб было 19 лет, ехать верхом мимо взвода артиллерии, закуривать папироску, тыкая в пальник, который подает 4-й № Захарченко какой-нибудь, и думать: коли бы только все знали, какой я молодец!» (т. 61, с. 57). Давно пережитое и испытанное вновь воскрешается в памяти с поразительной отчетливостью деталей, как живая картина, окрашенная юношески непосредственным чувством, полная характерных, конкретных подробностей.
Своеобразным хранилищем пережитых впечатлений, продуманных, отстоявшихся идей и мыслей был у Толстого Дневник. Работая над «Войной и миром», Толстой возвращался к дневниковым записям, не только 60-50-х, но даже 40-х годов, времени его молодости, в поисках психологических подробностей, отдельных деталей описаний, в создании сюжетных ситуаций и т. п. Здесь принималось во внимание все — вплоть до его размышлений об искусстве и писательском творчестве, перевоплощающихся в плоть и кровь характеров героев[10].
Обращает на себя внимание одна из страниц Дневника молодого Толстого. «После ухода Андропова, — записывает он 7 июля 1854 года, — я облокотился на балкон и глядел на свой любимый фонарь, который так славно светит сквозь дерево. Притом же после нескольких грозовых туч, которые проходили и мочили нынче землю, осталась одна большая, закрывавшая всю южную часть неба, и какая-то приятная легкость и влажность в воздухе. Хозяйская хорошенькая дочка так же, как я, лежала в своем окне, облокотившись на локти. По улице прошла шарманка, я когда звуки доброго старинного вальса, удаляясь все больше и больше, стихли совершенно, девочка до глубины души вздохнула, приподнялась и быстро отошла от окошка. Мне стало так грустно-хорошо, что я невольно улыбнулся и долго еще смотрел на свои фонарь, свет которого заслоняли иногда качаемые ветром ветви дерева, на дерево, на забор, на небо, и все это мне казалось еще лучше, чем прежде» (т. 47, с. 9). Нельзя не вспомнить, читая эти строки Дневника, знаменитую сцену у окна в Отрадном в романе «Война и мир».
Нередко в одной фразе или художественной подробности оказывались сведены воедино впечатления, почерпнутые писателем из окружающей действительности, безотносительно к замыслу будущего произведения, и сознательно отобранные в период непосредственной работы над романом. В Дневнике 1857 года встречаете краткое замечание: «Вдруг поехал в Шафгаузен. Доро гой французские любовники, она заплакала. Я вспомнил Озерова[11] и французскую необходимую pauvre mère»[12] (т. 47, с. 145).
Мимолетное впечатление не исчезает без следа. Просматривая записную книжку Толстого 1865 года, в момент интенсивной работы над романом, мы вновь вспоминаем бегло набросанную фразу 50-х годов. «Наполеон, — замечает Толстой, — написал в Москве на богоугодных заведениях maison de ma mère[13]. Он польстить этим думал русским: Я так добр — моя мать вами займется, — а как это отвратительно, оскорбительно. Примешивать семейство» (т. 48, с. 115).
Толстой мог почерпнуть этот факт из материалов «Русского архива» за 1864 год. В одном из сообщений, относящемся к периоду 1812 года, сказано следующее: «На всех домах богоугодных заведений Наполеон написал maison de ma Mère, также и в сумасшедшем доме; не знают, что он сим разуметь хочет»[14]. Таким образом, еще один факт поступает в «копилку памяти» писателя, накладывается на давнее впечатление, связанное с характерной, по его мнению, чертой, свойственной французам. В тексте «Войны и мира», в сцене на Поклонной горе (т. III, ч. 3, гл. XIX), где Наполеон в порыве сентиментальной чувствительности размышляет о своих будущих благодеяниях в столице русских, эти прежние наблюдения оказываются в едином сплаве: «…он, как и каждый француз, не могущий себе вообразить ничего чувствительного без упоминания о та chère, та tendre, ma pauvre mère, он решил, что на всех этих заведениях он велит написать большими буквами: Etablissement dédié à ma chère Mère. Нет, просто: Maison de ma Mère[15] — решил он сам с собою».
Воссоздавая быт и характерные типы эпохи конца XVIII начала XIX века, Толстой пользовался также и семейными преданиями, архивными материалами одного из стариннейших родов, к которому принадлежал (графов Толстых — по отцовской и князей Волконских — по материнской линии). В особенности это давало себя знать в обрисовке старшего поколения Ростовых и Болконских. Ростовы сначала так и назывались в черновиках — Толстые (затем Простые, Плоховы). Старый князь Болконский в рукописях был назван Волконским, как и его сын Андрей. На некоторые конкретные прототипы указал сам Толстой: М. Д. Ахросимова — А. Д. Офросимова, Васька Денисов— Д. В. Давыдов («Несколько слов по поводу книги «Война и мир»).
Толстой говорил о том, что у него в «Войне и мире» есть лица, «списанные с живых людей», что он «часто пишет с натуры»: «Прежде даже и фамилии героев писал в черновых работах настоящие, чтобы яснее представлять себе то лицо, с которого я писал. И переменял фамилии, уже заканчивая отделку рассказа»[16]. Эти признания Толстого не противоречат упорно повторявшейся им мысли, связанной именно с работой над «Войной и миром». Каждый герой — «никто, как и всякое лицо романиста, а не писателя личностей или мемуаров» (т. 61, с. 80), — утверждает он. «Та литературная деятельность, которая состоит в списывании действительно существующих или существовавших лиц, не имеет ничего общего с тою, которою я занимался» (т. 16, с. 9).
Художественный образ у Толстого — сложнейшее творческое обобщение многих жизненных наблюдений. Героев романа нельзя «отождествлять» с конкретными лицами, не искажая при этом реальных жизненных фактов и особенностей работы Толстого над романом. Нередко образ возникал на основе наблюдений над различными лицами. «Я взял Таню, перетолок ее с Соней, и вышла Наташа», — шутливо говорил Толстой о «моделях» Наташи Ростовой, имея в виду С. А. Толстую и Т. А. Берс.
Сохранились наброски, свидетельствующие о том, что, работая над образом Долохова, писатель использовал конкретные семейные предания о графе Федоре Толстом («Американце»). Вместе с тем в черновиках в обрисовке Долохова заметно влияние книги М. Богдановича «История Отечественной войны 1812 года», откуда Толстой почерпнул сведения о капитане Фигнере. В рукописях несколько раз перерабатывался эпизод встречи Пьера Безухова и Долохова в Москве (т. 14, с. 396 и др.), живо напоминающий поведение Фигнера в покинутой жителями столице, как его передает Богданович, — вплоть до его фанатической ненависти к захватчикам, имевшей несколько мистический оттенок[17].
Порой случалось так, что одно и то же конкретное лицо становилось опорой для создания совершенно несравнимых на первый взгляд героев. Считается, например, что прототипом княжны Марьи послужила мать писателя. Но известно, что «автору» было полтора года, когда она скончалась. «По странной случайности, — писал Толстой в «Воспоминаниях», — не осталось ни одного ее портрета, так что как реальное физическое существо я не могу себе представить ее» (т. 34, с. 349). В этом случае он пользовался своим излюбленным приемом — воссоздавал для себя характер матери на основании непосредственных наблюдений над конкретным лицом — особенно любимым им старшим братом Николаем, который «был более всех похож на нее». «У них обоих, — писал Толстой в «Воспоминаниях», — было то очень мне милое свойство характера, которое я предполагаю по письмам матери, но которое я знал у брата» (т. 34, с. 349–350). Однако на это же лицо Толстой указал своему биографу П. И. Бирюкову как на прообраз капитана Тушина: «Брат Николай».
Конкретные наблюдения жизни, таким образом, были для Толстого в процессе создания романа своеобразным «первотолчком» в работе. Всякий раз под его пером правда жизни преображалась в «правдоподобное действие книги». «Я бы очень сожалел, — писал Толстой, — ежели бы сходство вымышленных имен с действительными могло бы кому-нибудь дать мысль, что я хотел описать то или другое действительное лицо» (т. 16, с. 9).
4
Толстому предстояло обработать в романе огромный материал исторических сочинений и мемуаров[18]. Каков же характер работы писателя над историческими образами, — ведь в этом случае прототип «дан» художнику?
Разрозненные воспоминания, сбивчивые свидетельства очевидцев событий, труды и исследования, тенденциозно преподносящие каждый шаг исторического лица, — вот источники, откуда черпал Толстой сведения о своих будущих героях. Достаточно вспомнить мемуары откровенных роялистов с их нескрываемой ненавистью к Наполеону или наивно восторженный тон так называемой «героической школы», наделяющей сверх всякой меры историческое лицо избытком величия и добродетели, чтобы убедиться в том, что эти материалы нередко давали сознательно или невольно деформированный образ реального лица и реальных событий.
«Часто, — пишет Толстой, — изучая два главные исторические произведения этой эпохи, Тьера и Михайловского-Данилевского, я приходил в недоумение, каким образом могли быть печатаемы и читаемы эти книги. Не говоря уже об изложении одних и тех же событий самым серьезным, значительным тоном, ссылками на материалы и диаметрально противоположно один другому, я встречал в этих историках такие описания, что не знаешь, смеяться или плакать, когда вспомнишь, что обе эти книги единственные памятники той эпохи и имеют миллионы читателей».
При изображении исторических лиц Толстой использовал главным образом работы русских и французских авторов (историков и мемуаристов), материалы государственных и частных архивов, беседы с непосредственными участниками описываемых событий, журналы тех лет и т. п. Причем и в этом случае знакомство со многими из источников уходило в далекую предысторию возникновения замысла «Войны и мира». Уже в июле 1852 года в Дневнике встречается запись: «Читал Михайловского-Данилевского — плоско» (т. 46, с. 133).
Отзвук этого чтения дает себя знать и в «Набеге», в сцене, где герой, от лица которого ведется повествование, приходит к капитану Хлопову просить взять его с собой «в дело»: «И чего вы не видали там? — продолжал убеждать меня капитан. — Хочется вам узнать, какие сражения бывают? Прочтите Михайловского-Данилевского «Описание войны» — прекрасная книга: там все подробно описано, — и где какой корпус стоял, и как сражения происходят». — «Напротив, это-то меня и не занимает, — отвечал я» (т. 3, с. 16).
Толстой действительно имел основания не доверять официальной русской историографии в ее суждениях о 1812 годе.
«Кто из нас, — писал он в одном из черновых набросков к роману, — воспитанных на убеждении, что Бородинское сражение есть лучшая слава русского оружия, есть победа, не приходил в тяжелое и грустное недоумение, потом читая описания этой кампании? Что же это такое? Неужели то, чему я верил, чем я гордился — торжество русских над нашествием — неужели — это только хитрая выдумка начальников, хвастливая ложь реляции? После Бородина французы заняли Москву, и французы бежали из России только от морозов. Такое впечатление оставляют все сочинения об этой эпохе» (т. 14, с. 342).
Однако помимо искажений в исторической литературе действительных характеров и событий перед писателем возникала еще одна трудность. На нее указал в свое время сам Толстой. «Как историк, — писал он, — будет неправ, ежели он будет пытаться представить историческое лицо во всей его цельности, во всей сложности отношений ко всем сторонам жизни, так и художник не исполнит своего дела, представляя лицо всегда в значении историческом…»
История дает факты, задача художника — облечь эти скупые, а порой противоречивые и сбивчивые сведения в живые формы характера человека. Психологическая мотивировка поступков, скрытый смысл работы сознания человека, самый процесс рождения мыслей и чувств — вот что прежде всего занимает художника и что для историка представляет побочный интерес как своего рода подспорье для широких обобщений и выводов об «историческом значении» этих поступков[19].
Характерно, что Толстой задумывается над этой вполне оправданной односторонностью исторических исследований еще в 50-х годах. «Каждый исторический факт, — записывает он 17 декабря 1853 года в Дневнике, — необходимо объяснять человечески» (т. 46, с 212). Той же теме посвящена и еще более ранняя дневниковая запись. «Читал Историю войны 13 года (Михайловского-Данилевского. — Н.Ф. ), — пишет он 22 сентября 1852 года. — Только лентяи или ни на что не способный человек может говорить, что не нашел занятия. — Составить истинную правдивую Историю Европы нынешнего века. Вот цель на всю жизнь… Перед тем, как я задумал писать, — неожиданно заканчивает он, — мне пришло в голову еще условие красоты, о котором и не думал — резкость ясность характеров» (т. 46, с. 141–142).
Именно это как раз и отсутствовало в сочинениях историков «Скажут, может быть, — пишет М. И. Драгомиров в «Разборе романа «Война и мир», — что эти Тушины, Тимохины и проч., и проч. не более как ложь, что их не было на деле, а родились они и гнили в голове автора. Мы, пожалуй, с этим согласимся, но и с нами должны согласиться в том, что и в исторических описаниях далеко не все правда и что эти не существовавшие на самом деле личности поясняют внутреннюю сторону боя лучше, чем большая часть многотомных описаний войн, в которых перед вами мелькают лица без образов и в которых вместо имен Наполеона, Даву, Нея и проч. можно было бы, без всякой потери, поставить цифры или буквы»[20].
Толстой воспроизводит живой облик далеких событий, обдумывает каждое слово, вслушивается в интонацию каждой фразы, стараясь «овладеть ключом к характеру» исторического лица, как он сам говорил. Это авторское признание в какой-то мере раскрывает принцип отбора исторического материала в «Войне и мире», обусловленный творческой задачей художника. Предпочтение отдается порой незаметным на первый взгляд деталям. Толстой стремится закрепить в памяти те подробности, из которых для него вырисовываются живые черточки характера человека. «В Итальянской войне увозит картины, статуи, — делает он заметки о Наполеоне. — Любит ездить по полю битвы. Трупы и раненые — радость. Брак с Жозефиной — успех в свете. Три раза поправлял реляцию сражения Риволи — всё лгал…» (т. 48, с. 60). Даже в момент несколько идеализированного взгляда на личность императора Александра I Толстой не удерживается от замечания: «А солдатская косточка — маневры, строгости» (г. 48, с. 61).
Но, занимаясь тщательным изучением писаний историков, сопоставляя их с мемуарными источниками, Толстой стремился прежде всего создать свою целостную концепцию того или иного исторического лица или исторического события. Вот почему, обращаясь к историческим фактам, Толстой никогда не принимает на веру их толкований. «Художник из своей ли опытности или по письмам, запискам и рассказам выводит свое представление о совершившемся событии», — говорит он, объясняя причины своих частых расхождений с мнениями историков. Достаточно вспомнить, как порывы официальных восторгов, напыщенные фразы самого Наполеона проходят через анализирующую авторскую мысль. То, в чем многие видят подвиги великодушия, кажется ему пошлой рисовкой, там, где другие находят признаки величия, он открывает проявление характера, не лишенного, мягко говоря, человеческих слабостей.
Так же Толстой формирует свое представление о личности Кутузова, отбрасывая плотную пелену вздорных домыслов, искажений, прочных предубеждений, которые окружали имя великого полководца и в мемуарах, и в исторических сочинениях, и в преданиях, ходивших в обществе. Интересно, что в ранних черновиках встречались прямые авторские отрицательные характеристики Кутузова.
Нечто подобное этому (правда, в обратном порядке) наблюдается в работе над образом Александра I. Лишь постепенно «снимая покровы» с образа, который вырастает в его сознании, Толстой выводит на страницы своего романа человека с чертами, в которых угадывается портрет, принадлежащий пушкинской руке. «Нечаянно пригретый славой» — именно таким и предстает перед читателями «Войны и мира» Александр I, и эта фигура бесконечно далека от первоначальных представлений об «умном, милом, чувствительном» государе.
«Подлинного» Наполеона, «подлинного» Кутузова или Александра перед Толстым не было. Он пользовался тем, что у всех было под рукой. Однако не будет преувеличением сказать, что Толстой часто берет из мемуаров и документов то, что можно «прочесть между строк», увидеть под спудом пристрастных и противоречивых суждений очевидцев событий. Вот почему фигуры исторических лиц и сами исторические события часто получают у него толкование прямо противоположное тому, какое несут источники, которыми он пользовался во время работы[21].
Такая способность прозревать объективный смысл далеких исторических событий давалась Толстому громадным трудом. В 1868 году он писал историку М. П. Погодину: «Мысли мои о границах свободы и зависимости и мой взгляд на историю не случайный парадокс, который на минутку занял меня. Мысли эти — плод всей умственной работы моей жизни и составляют нераздельную часть того миросозерцания, которое бог один знает какими трудами и страданиями выработалось во мне» (т. 61, с. 195).
Глубина постижения Толстым эпохи конца XVIII — начала XIX века давала себя знать не только в описании конкретных исторических лиц, исторических сцен, батальных эпизодов, но и в «вымышленном» повествовании. Герои романа рассуждают Наполеоне, о французской революции, о Кутузове, об «обожаемом» государе и т. п. именно так, как должны были рассуждать чувствовать, жить люди той эпохи. Эта высшая художественная объективность автора «Войны и мира» не раз отмечалась в трудах авторитетных советских историков как замечательная способность великого писателя войти в логику сложнейших событий и понять ее[22]. Правда характеров шла в романе рука об руку с правдой истории.
5
«Что такое «Война и мир»? — писал Толстой, обращаясь к первым читателям своего произведения. — Это не роман, еще менее поэма, еще менее историческая хроника. «Война и мир» есть то, что хотел и мог выразить автор в той форме, в которой оно выразилось» («Несколько слов по поводу книги «Война и мир»). Толстой подчеркнуто противопоставляет свое творение известным «европейским формам», канонизированным прозаическим жанром. Он неоднократно возражал против определения «Войны и мира» как романа. Так, Толстой просил редактора «Русского вестника» Каткова «не называть» его сочинения ни в журнальном объявлении, ни в оглавлении «романом» (т. 61, с. 67). Традиционный роман с обычной любовной интригой, с развязкой, завершающей все события, никак не отвечал намерениям писателя.
Создавалось произведение, необычное по замыслу, не сводимое к какой-то одной, хотя бы и масштабной, теме. Патриотическое воодушевление русского народа в Отечественную войну 1812 года, сложные личные судьбы героев и события общенационального значения, яркие типы народной и светской среды, художественное соотношение различных поколений и эпох, изображение самого хода истории, в центре которого — народные движения, образное освоение таких философских понятий, как случайность и закономерность, свобода и необходимость, — все это, и не только это, нашло глубокое понимание и гениальное воплощение в «Войне и мире» — эпопее нового времени.
В 1865 году, когда писатель был занят поисками продолжения своего произведения, условно, по первым частям, названного «Тысяча восемьсот пятый год», он попытался выделить художественные принципы, составляющие, по его выражению, «поэзию романиста», и проиллюстрировал их примерами. Он находил ее и «в интересе сочетания событий» (его повесть «Казаки», романы английской писательницы Мэри Брэддон), и «в картине нравов, построенных на историческом событии» («Одиссея», «Илиада», «Тысяча восемьсот пятый год»), и «в красоте и веселости положений» («Посмертные записки Пиквикского клуба» Диккенса, толстовское неоконченное «Отъезжее поле»), и «в характерах людей» («Гамлет»). В последней рубрике в качестве литературных примеров Толстой также добавил: «Мои будущие» (т. 48, с. 64).
В «Войне и мире» «поэзия романиста» обнаруживается в удивительной цельности исторических сцен и картин нравов, в нераздельности трагедийных и лирических мотивов, строгого эпического повествования и полных гнева, иронии авторских комментариев и так называемых философских отступлений. «Какая громада и какая стройность! — восклицал H. H. Страхов по поводу выхода последних томов «Войны и мира». — Ничего подобного не представляет нам ни одна литература. Тысячи лиц, тысячи сцен, всевозможные сферы государственной и частной жизни, история, война, все ужасы, какие есть на земле, все страсти, все моменты человеческой жизни, от крика новорожденного ребенка до последней вспышки чувства умирающего старика, все радости и горести, доступные человеку, всевозможные душевные настроения, от ощущений вора, укравшего червонцы у своего товарища, до высочайших движений героизма и дум внутреннего просветления, — все есть в этой картине. А между тем, ни одна фигура не заслоняет другой, ни одна сцена, ни одно впечатление не мешают другим сценам и впечатлениям, все на месте, все ясно, все раздельно и все гармонирует между собою и с целым»[23].
Объяснить всю художественную многоликость толстовского произведения, привести его в должный аналитический «порядок» — дело чрезвычайно трудное. Однако литературная критика, история литературы накопили немало знаний, помогающих понять толстовский феномен, его выдающееся значение в истории русской и мировой культуры[24]. Комментарий к известному литературному произведению не может не напомнить некоторые общепринятые истины, касающиеся основной проблематики художественного явления, его образной системы, приближая все-таки эти понятия к читательской точке зрения. Не случайно толстовские объяснения «Войны и мира», сделанные в упоминавшейся статье «Несколько слов…» или в письмах к различным адресатам или оставшиеся в черновых вариантах, исходят обычно из читательского восприятия, его вкусов и требований. Толстовские пояснения помогают читателю идти от частного к общему, выявить главные эстетические координаты произведения, движение ведущих сюжетных мотивов.
В письме к А. И. Герцену от 14/16 марта 1881 года, когда Толстой вплотную подошел к замыслу исторического романа, он резко подчеркнул необходимость новых представлений об истории России: «Ежели мыльный пузырь истории лопнул для вас и для меня, то это тоже доказательство, что мы уже надуваем новый пузырь, который еще сами не видим. И этот пузырь есть для меня твердое и ясное знание моей России» (т. 60, с. 374).
Новый подход к изображению исторических событий, связанных с ними лиц повлек за собой особый выбор исторического материала, породил новые художественные типы, своеобразную композицию произведения.
Развитие Толстого-художника шло всегда в тесной связи с жизнью, с историческими событиями. Погружение в прошлую эпоху не отдаляло писателя от современных проблем, а обостряло его историческое зрение, усиливало его внимание к философским проблемам исторического процесса. Работа над «Войной и миром» охватывает новый важный период его биографии — после серьезных педагогических занятий, после женитьбы, определившей иной уклад его жизни, после не всегда удачных писательских откликов на «злобу дня» (комедия «Зараженное семейство»), после не получившей желанного продолжения повести «Казаки». Он весь отдается своему творению.
«Доказывает ли это слабость характера или силу, — спешит он поделиться своим состоянием с двоюродной теткой, А. А. Толстой, — я иногда думаю и то, и другое — но я должен признаться, что взгляд мой на жизнь, на народ и на общество теперь совсем другой… Детей и педагогику я люблю, но мне трудно понять себя таким, каким я был год тому назад. Дети ходят ко мне по вечерам и приносят с собой для меня воспоминания о том учителе, который был во мне и которого уже не будет. Я теперь писатель всеми силами своей души, и пишу и обдумываю, как я еще никогда не писал и не обдумывал» (т. 61, с. 23–24).
О громадной внутренней работе Толстого этого периода свидетельствует и С. А. Толстая: дневниковая запись 23 марта 1865 года: «Все у него мысли, мысли, а когда напишутся они?» И еще одна запись, 12 января 1867 года, когда работа над романом достигла своего апогея: «Левочка всю зиму раздраженно, со слезами и волнением пишет»[25]. Раздраженно — с особым вдохновенном, с подъемом.
В то время Толстой любил повторять афоризм Гиппократа: «Vita brevis, ars longa» («Жизнь коротка, искусство вечно»). Глобальность замысла «Войны и мира», его философско-историческая и нравственная основа, новые принципы изображения потока жизни, военных и исторических событий осознавались самим Толстым как новое явление искусства. Писателя не удовлетворяют такие герои русской литературы, как Онегин, Печорин, Базаров. Он находит в них немало утилитарного, прагматического. «Ежели есть прагматичность, — замечает Толстой в записях к «Эпилогу», — то не искусство» (т. 15, с. 240). Его внимание привлекают такие вечные образы, как Дон-Кихот, Аякс, Фальстаф; к ним он относит и героев Диккенса и Теккерея — Давида Копперфильда, старого Ньюкома. Из современной ему русской литературы он выделяет «Мертвые души» Гоголя, «Записки из Мертвого дома» Достоевского.
И все-таки Толстой в своем романе далек от подражания литературной традиции. Многие описания интересовавших художника исторических эпизодов в трудах русских историков и писателей, как уже отмечалось, не выдерживали, с его точки зрения, никакой критики. Он считал, что только Д. Давыдов в своем «Дневнике партизанских действий» (1860) «первый дал тон правды» (т. 15, с. 240). Батальные сцены в литературе — в произведениях М. Загоскина, Пушкина, Гоголя — представали обычно в романтизированном стиле. «О, какое счастье было бы, — иронизирует Толстой в одном из вариантов к «Войне и миру», — описать Тарутинское сражение в духе «Певца во стане русских воинов» <В. А. Жуковского>. Как легко было бы такое описание и как успокоительно действовало бы оно на душу. Но Тарутинское сраженье и приготовления к нему, благодаря случайному обилию и скрещиванию матерьялов, я вижу, вижу перед глазами совсем в другом свете» (т. 15, с. 52). Примерно так же Толстой говорил и об изображении Бородинского сражения. Вспоминая известную пушкинскую поэтическую формулу: «Тьмы низких истин мне дороже // Нас возвышающий обман…», Толстой утверждал, что писатель должен дать свое художественное «приложение» этим истинам.
Принципиально новой была толстовская философско-эстетическая мысль: для художника целью изображения не могут и не должны быть герои, «а должны быть люди» («Несколько слов по поводу книги «Война и мир»). Толстого увлекает поэтизация не «героев», не войны, не сражений, а национального воодушевления, народного «отпора» чужеземному, поэтизация человечности в жестоких условиях войны.
Название произведения многогранно и охватывает все его главные конфликты: мир как состояние, противоположное войне, мир как человеческая общность, мир как мироздание. Во всех значениях мир — противодействие войне, насилию, раздору. Погибельное нашествие французов, пожар Москвы — следствие войны. Как в народном мнении: «Войной и огнем не шути». Возрождение России — результат мирной деятельности русских людей, составляющих национальную сущность русского государства.
6
В построении и повествовании толстовской книги явно выделяются «три поры»: 1805 год и примыкающее к нему время русско-прусско-французской войны 1806–1807 годов, Отечественная война 1812 года — и 5 декабря 1820 года — календарное время, указанное в «Эпилоге». Толстой не избегает и промежуточных событий. Во втором томе описаны Эрфуртское свидание Александра I с Наполеоном (1808 г.), возвышение Сперанского (1809 г.), захват Наполеоном герцогства Ольденбургского (1810 г.) и др. И все-таки время конденсировано вокруг той или иной поры. В ряде случаев Толстой, как это оговаривается в постраничных комментариях, сознательно нарушает хронологию событий. К примеру, появление вызвавшей многие толки кометы отнесено не к 1811, а к 1812 году. К этому же году Толстой относит смерть Кутузова и т. д.
Сгущение фактов, эпизодов оказывается необходимым, чтобы ярче выразить характер времени, отраженный в конфликтах эпохи и связанных с ними человеческих судьбах. Это один из важных художественных принципов толстовского творчества.
Толстой показывает Россию, русское общество в период военных, политических, экономических, нравственных испытаний, когда внутренние проблемы тесно связаны с внешними, осложняются ими. Произведение Толстого отличает масштабность изображения, в которое попадают события крупного, общенационального и частного значения, в котором виден естественный ход жизни и его кризисные состояния, преломление того и другого в настроениях, чувствах различных сословий, людских миров, индивидуумов — макромир и микромир одновременно.
Такой принцип изображения действительности Толстой противопоставлял односторонним описаниям в ряде исторических сочинений. Он писал по окончании «Войны и мира»: «История хочет описать жизнь народа — миллионов людей. Но тот, кто не только сам описывал даже жизнь одного человека, но хотя бы понял период жизни не только народа, но человека, из описания, тот знает, как много для этого нужно. Нужно знание всех подробностей жизни, нужно искусство — дар художественности, нужна любовь. Кроме того, при величайшем искусстве нужно много и много написать, чтобы вполне мы поняли одного человека» (т. 48, с. 124–125)
Характер времени складывается из образа мыслей и поведения обыкновенных людей и государственных лиц. Жизнь одного человека в соприкосновении с другими может быть показательна для эпохи в целом. Каждая пора, описанная Толстым, имеет свой характер времени. 1805 год — разобщение сословий, «отчужденность», как комментирует писатель первые части своего произведения, — «высшего круга от других сословий», что выражается в «царствовавшей» в светском кругу философии, в сословных привычках, в замене русского языка французским. «И этот характер, — заключает Толстой, — я старался, сколько умел, выразить» («Несколько слов по поводу книги «Воина и мир»).
Князь Василий говорил «на том изысканном французском языке, на котором не только говорили, но и думали наши деды»… Князь Андрей произносит имя Кутузова, как француз, «ударяя на последнем слоге». И граф Ростов в день именин дочери и жены, принимая гостей, спрашивал о здоровье, говорил о погоде «иногда на русском, иногда на очень дурном, но самоуверенном французском языке». Любопытны детали в самой манере разговора, в позе собеседников этого круга. Князь Василий говорит лениво, как актер говорит роль из старой пьесы; на лице итальянца, гостя Анны Павловны, в определенный момент возникает «оскорбительно притворно-сладкое выражение»; Элен, слушая виконта, оглядывалась на хозяйку гостиной и «тотчас же принимала то самое выражение, которое было на лице фрейлины»; гусарский полковник в доме Ростовых повторял слова царского манифеста с «официальною памятью». Старый князь Болконский, не верящий в величие Бонапарта, выслушав рассказы сына о войне, о положении в Европе, «был убежден даже, что никаких политических затруднений не было в Европе, не было и войны, а была какая-то кукольная комедия, в которую играли нынешние люди, притворяясь, что делают дело». Эти слова могли быть одним из эпиграфов толстовского произведения, где ярко, иронически воспроизведен характер светской жизни.
В то же историческое время вырастает новое молодое поколение, будущая надежда России. Толстой рисует своих героев в обычной для них сфере, в своем кружке, в своем мире. В сцене именин у Ростовых молодежи — тринадцатилетней Наташе, молоденькому офицеру Борису, студенту Николаю, пятнадцатилетней Соне, маленькому Пете — уделено главное авторское внимание; Толстой представляет каждого молодого героя, восхищается их непринужденностью, неподдельным оживлением. «Видно было, что там, в задних комнатах, откуда они все так стремительно прибежали, у них были разговоры веселее, чем здесь о городских сплетнях, погоде и comtesse Apraksme».
Детский мир со своими радостями, горем («сундук в коридоре был место печалей женского молодого поколения…»), наивным подражанием взрослым («слово «дипломат» было в большом ходу у детей в том особом значении, какое они придавали этому слову»), детской угловатостью и шаловливостью живителен в атмосфере Ростовых, абсолютно естествен. Детскость, добродушие, живая ясность станут положительным началом героев, вызывающих симпатию автора «Воины и мира».
Даже очевидные для читателей «заблуждения» героев, грехи молодости подкупают своей искренностью. Толстой подробно описывает первые шаги Пьера в русском обществе, его неучтивые поступки с точки зрения отшлифованных правил светского общества, его страхи перед женитьбой, спор здорового чувства с логикой рассуждении. Автор тоже вовлечен в ход этих событий: «Среди тех ничтожно метких, искусственных интересов, которые связывали это общество, попало простое чувство стремления красивых и здоровых молодых мужчины и женщины друг к другу. И это человеческое чувство подавило все и парило над всем их искусственным лепетом».
Наташа после первого своего поцелуя успела влюбиться в Пьера, а потом в итальянца, учителя пения. Поэтичность, влюбленность — особое чувство молодости, ищущей новых путей в жизни. Сила молодости, естественный напор жизни противопоставляется отчужденности высшего круга: «В те времена так же любили, завидовали, искали истины, добродетели, увлекались страстями, — отвечал своим критикам Толстой, — та же была сложная умственно-нравственная жизнь, даже иногда более утонченная, чем теперь, в высшем сословии» («Несколько слов по поводу книги «Война и мир»). Все мотивы внутренней и богатой внешними событиями жизни человека взаимосвязаны, рано или поздно дадут свой общественный резонанс.
7
Уже в первом томе «Войны и мира» «картины нравов» построены на «исторических событиях». В описании и осмыслении исторических событий также проявляется характер времени, но уже преимущественно с точки зрения рядовых участников происходящего — русских люден.
Толстой отходил от классического рисунка батальных сцен (общая панорама сражения, мотивы единоборства, столкновения, смешения масс, «швед, русский — колет, рубит, режет…»). В вариантах диалога князя Андрея с Пьером накануне Бородинского сражения есть любопытное рассуждение: «Никогда не было и не бывает, чтобы два полка сошлись и дрались, и не может быть… Ежели бы войска сходились и кололись бы, то они кололись бы до тех пор, пока всех бы перебили или переранили, а этого никогда не бывает» (т. 14, с. 337).
Толстого как художника интересует не линия соприкосновения войск, не только кровавая сеча, а состояние духа батареи, роты, полка. Оно определяет успех или неудачу сражения, а не пространственное перемещение армии, смена позиции и т. д. Толстой изображает настроение, эмоциональный заряд людей, готовящихся к сражению. Пехотный полк под Браунау «вместо растянутой беспорядочной толпы, какою он был накануне на последнем переходе, представлял стройную массу двух тысяч людей, из которых каждый знал свое место, свое дело»…
Русские солдаты и на войне действуют по привычкам, традициям своей мирной жизни, успевая сделать все нужное без спешки, лишней суеты. Таковы артиллеристы батареи Тушина. Рота Тимохина, батарея Тушина в Шенграбенском сражении борются со всем пониманием своей ответственности за его исход. В их поведении сказываются не внешние, дисциплинарные армейские условия, а «сущность характера русского народа и войска». Описания батареи Тушина замыкают каждую часть картины сражения, в котором планы командования, распоряжения начальников нередко оказываются невыполнимыми, а успех сопутствует тому, кто улавливает дух войска. Князь Андрей присматривался к действиям Багратиона, и «к удивлению, замечал, что приказаний никаких отдаваемо не было, а что князь Багратион только старался делать вид, что все, что делалось по необходимости, случайности и воле частных начальников, что все это делалось хоть не по его приказанию, но согласно с его намерениями». Так же действует капитан Тушин, так же будет вести себя во время Бородинского сражения Кутузов.
Военные сцены романа интересны прежде всего найденным Толстым сопряжением героев разных сословий, различного служебного положения, связанных участием в войне, объединенных национальными интересами. Князь Андрей при первых выстрелах на всех лицах солдат узнавал «то чувство оживления, которое было в его сердце». В начальных вариантах описания Шенграбенского сражения капитан Тушин показывался вне поля зрения Болконского. Затем Толстой сближает Тушина и князя Андрея. Встречами Тушина и Андрея Болконского Толстой начинает и завершает изображение Шенграбена.
В сценах Шенграбенского и Аустерлицкого сражений наряду с князем Андреем показан и Николай Ростов. Их образы постоянно соотносятся друг с другом. Князь Андрей ироничен, юнкер Ростов резок, не любит светских хитростей; первый — верит еще в гений Наполеона, второй — в упоении от Александра I, но оба служат отечеству, презирают штабных лакеев. Для обоих первые сражения русских с французами — тяжелое испытание собственных нравственных сил, преодоление страха, честолюбивых мыслей. Особенно памятна духовная драма, переживаемая раненым Андреем Болконским на поле Аустерлица. «Глядя в глаза Наполеону, князь Андрей думал о ничтожности величия, о ничтожности жизни, которой никто не мог понять значения, и о еще большем ничтожестве смерти, смысл которой никто не мог понять и объяснить из живущих». Ложное смыто, а вместе с тем поставлена под сомнение истинность самой жизни.
Так начинается «хождение по мукам» главных героев романа Толстого. У них трудная судьба, и каждый своим путем, но не только для себя ищет истину. «Для чего же оторванные руки, убитые люди?» — на вопрос, возникший в Тильзите у Николая Ростова, по существу дается ответ в разговоре князя Андрея и Пьера накануне Бородина. «Отчего мы под Аустерлицем проиграли сражение? — говорит князь Андрей. — У нас потеря была почти равная с французами, но мы сказали себе очень рано, что мы проиграли сражение… А завтра мы этого не скажем».
«Ослепительная сторона романа, — считал П. В. Анненков, — именно и заключается в естественности и простоте, с какими он низводит мировые события и крупные явления общественной жизни до уровня и горизонта зрения всякого выбранного им свидетеля. Великолепная картина Тильзитского свидания, например, вращается у него, как на природной оси своей, около юнкера или корнета, графа Ростова, ощущения которого по этому поводу составляют как бы продолжение самой сцены и необходимый к ней комментарий»[26].
Жизненная философия Толстого основывалась на признании величайшей ответственности человека за содеянное, доброе или злое, нравственное или безнравственное. В период работы над «Войной и миром» Толстой резко критиковал тех, кто, по его словам, «впадал» в «фатализм восточных», имея в виду оправдание произвола, «совокупных преступлений», насилия. Толстой писал: «В чем состоит фатализм восточных? Не в признании закона необходимости, но в рассуждении о том, что если все предопределено, то и жизнь моя предопределена свыше, и я не должен действовать. Это рассуждение не есть вывод разума, а подделка под характер народа. Ибо если бы возможно было такое рассуждение, то жизнь парода прекратилась бы; а мы видим, что восточные народы живут и действуют. Рассуждение это есть только оправдание известных поступков. Рассуждение это само в себе точно так же несправедливо (в другую крайность), как и рассуждение западных народов о свободе произвола, не ограниченного временем» (т. 15, с. 320). Герои «Воины и мира» свободны от фатализма «восточных» или «западных». Они живут на земле, в своей сфере интересов; они знают цену жизни, свое человеческое право и свою человеческую обязанность.
Особенно сказалось это в другую пору — во время Отечественной войны 1812 года. 1812 год — знаменательная эпоха в жизни русского общества, объединившая усилия многих русских людей на борьбу с врагом. «Начиная от Смоленска, — пишет Толстой, — во всех городах и деревнях русской земли, без участия графа Растопчина и его афиш, происходило то же самое, что произошло в Москве. Народ с беспечностью ждал неприятеля, не бунтовал, не волновался, никого не раздирал на куски, а спокойно ждал своей судьбы, чувствуя в себе силы в самую трудную минуту найти то, что должно было сделать»
В патриотическом движении участвует армия, партизаны, гражданское население. Патриотический подвиг способен совершать тот, кому дороги судьбы России: смоленский купец, поджигающий свою лавку, княжна Марья и госпожа Баздеева, не желающие жить под началом французов и покидающие свои насиженные места, мужик, не дающий сена неприятельской армии, граф Мамонов, жертвующий полк для народного ополчения. Многие эпизодические лица, безымянные герои создают широкий фон, изображающий народное патриотическое воодушевление. Салон Анны Павловны Шерер со своими интригами еще жив, но Толстой отводит ему в третьем томе романа сравнительно незначительное место
«Картина нравов», созданная Толстым, не замыкается пределами одного сословия, одной касты. Война или мир — спор о будущем России, спор о сущности национального характера.
Наполеон огнем и мечом пытается всюду утвердить свой авторитарный порядок. Французский драгун, взятый в плен эскадроном Денисова перед Аустерлицким сражением, «то извинялся, что его взяли, то, предполагая перед собою свое начальство, выказывал свою солдатскую исправность и заботливость о службе. Он донес с собой в наш ариергард во всей свежести атмосферу французского войска, которое так чуждо было для нас», — заключает Толстой. После оставления русскими Москвы потрясенный Пьер «бессознательно чувствовал, что над этим разоренным гнездом установился свой, совсем другой, но твердый французский порядок». Потом, работая над последними частями «Войны и мира», Толстой еще раз обнажит свою мысль: Пьер видит «несомненные признаки разрушения того французского порядка, который владел им. Этот порядок мог погубить его и чуть не погубил его» (т. 15, с. 68).
Во всей образной системе произведения раскрывается его главная художественная идея — от войны к миру. Непосредственное ее выражение дано в основном сюжетном движении: от Тильзитского мира, мира двух императоров, к миру народов, к миру двух невраждующих армий. С этой точки зрения в четвертом томе романа очень значительны сцены, показывающие французских солдат и офицеров в кругу русской армии.
Многие герои романа, включая главных героев (князь Андрей, Пьер, Наташа, Кутузов), показаны на грани войны и мира. То это герой сугубо мирный в военной обстановке (Пьер, Наташа), то военный (Кутузов, Долохов), приходящий к идее мира. Психологически сложен образ Николая Ростова с его «чувством войны» при виде неприятеля, — один человек в полку, другой — дома, в своей семье. Таков Тихон Щербатый, самый полезный человек в партизанской партии. И это не раздвоение личности, а эстетическое единство ее выражения. Герой прозревает, испытав и «войну» и «мир», приобретает новый жизненный потенциал.
Вспоминая в разговоре с князем Андреем свою недавнюю службу в Дунайской армии, завершившуюся выгодным для России Бухарестским миром с Турцией, Кутузов делает симптоматичное признание: «Да, немало упрекали меня… и за войну и за мир… а все пришло вовремя…» (т. III, ч. 2, гл. XVI). То же самое было и в 1812 году: упреки в медлительности, критика стратегических планов, доносы и т. п., а в конечном счете — победа, изгнание французов с русской земли. «Война» и «мир» в устах Кутузова — и связанные понятия, и единый художественный образ, обобщающий все главные перипетии военной страды, испытываемой народом.
В этом образе — весь 1812 год — с будущим решающим сражением, с умной, терпеливой тактикой, которая обратит остатки армии завоевателей в бегство. В этом образе есть трагические моменты («Когда же, наконец, решилось то, что оставлена Москва?») и уверенный исход: «Да нет же! Будут же они лошадиное мясо жрать, как турки» (т. III, ч. 3, гл. IV). Кутузов, естественно, не провидец, не оракул. В изображении Толстого он — человек, видевший противоречия жизни и находивший в себе и других силы для их преодоления на своем поприще. Это — национальный герой, «истинно величественная фигура», — так заключал характеристику Кутузова писатель.
8
Отказываясь от традиционной формы романа, Толстой приходил к произведению со сложной сюжетно-композиционной организацией, в которой воплощались различные жанровые характеристики. Толстой дорожил сатирическими оттенками своего произведения. С целью художественного заострения писатель отталкивался от известных романных приемов, в частности, в ведении любовной интриги. В воображении Жюли Карагиной неожиданное появление Николая Ростова в Богучарове, в критическую минуту дня Марьи Болконской, — «это целый роман». Эпизоды, рисующие увлечение Наташи Ростовой Анатолем, ее отказ князю Андрею Толстой рассматривал как «самое трудное место и узел всего романа» (т. 61, с. 180).
Это оценили и читатели. «Главный интерес книги, как романа», — отмечал В. Ф. Одоевский, — начинается именно с этой кульминации. И он же добавлял: «Любопытна развязка»[27]. Однако Толстой однажды написал, что в его произведении «смерть одною лица только возбуждала интерес к другим лицам и брак представлялся большей частью завязкой, а не развязкой интереса» (т. 13, с. 55). Смерть графа Безухова, женитьба Пьера на Элен, попытки князя Василия сосватать своего сына за княжну Марью — важные исходные, но все-таки не определяющие сюжетные моменты «Войны и мира».
Поведение главных героев «Войны и мира», их богатая внутренняя жизнь соотнесены с изображением событий народного, национального значения, что чаще всего присуще жанру эпопеи. История души каждого из них, проникновение в загадки войны к мира проистекают от реального столкновения героя с жизнью, с социальными и философскими проблемами. Князю Андрею после Аустерлица надо было еще пройти через спор с Пьером о мужике, о необходимости реформ крестьянского быта (см. т. II, ч. 2, гл. XI и XII), надо было пережить огонь Бородинского сражения, преодолеть страх смерти после своего рокового ранения, чтобы он смог прийти от эгоистического восприятия жизни к альтруизму, чтобы он смог уловить душевные импульсы других людей, чтобы совершенное добро не имело привкуса зла. «И он живо представил себе Наташу не так, как он представлял себе ее прежде, с одною ее прелестью, радостной для себя; но в первый раз представил себе ее душу. И он понял ее чувство, ее страданья, стыд, раскаянье. Он теперь в первый раз понял всю жестокость своего отказа, видел жестокость своего разрыва с нею».
Эта соотнесенность индивидуального и общего неповторима дня разных героев. Вспомним сцену охоты в Отрадном, сцены святочного гадания в доме Ростовых, пения и пляски Наташи у дядюшки, ее «восторженно-счастливое оживление» во время эвакуации раненых — в каждом эпизоде проявляются национальные черты характера. В каждой подобной ситуации есть своя высшая точка, апогей чувств и действий героев. Они преображаются, проявляют скрытые возможности своего характера. В занятой французами Москве Пьер «вдруг при виде этого пожара почувствовал себя освобожденным от тяготивших его мыслей. Он чувствовал себя молодым, веселым, ловким и решительным». Прежде чем Наташе пришла мысль о подводе для раненых, она тщетно отыскивала на лице Берга «решение какого-то вопроса», и т. п.
Героев автор то сближает, то разводит в разные стороны, сохраняя за собой главную оценку прошлого и настоящего, событий и нравов. Изображение Бородинского сражения — центральная кульминация всего произведения, «…я напишу такое Бородинское сражение, какого еще не было», — сообщал Толстой жене после приезда из Бородина в сентябре 1867 года (т. 83, с. 152–153). Да, такого описания не было ни в военно-исторической, ни в художественной литературе. Толстой посягнул на традиционное истолкование позиции, занятой русскими и французами (см. план предполагаемого сражения и происшедшего сражения» в тексте произведения). Но наиболее существенна оценка последствий сражения, в котором сталкиваются почти все главные герои «Войны и мира». Каждый извлекает из нее свои уроки. Пьер у Можайска только при виде «работающих на поле сражения бородатых мужиков» понял ранее услышанное «о торжественности и значительности настоящей минуты». Солдатское понимание происходящего — «Всем народом навалиться хотят…» — становится состоянием его сознания. Пьер «замер от восхищенья перед красотою зрелища».
В разгар сражения Бородинское поле никто не видит, а затем происходит смена впечатлении. «В медленно расходившемся пороховом дыме по всему тому пространству, по которому ехал Наполеон, — в лужах крови лежали лошади и люди, поодиночке и кучами». Уничтоженную батарею Раевского видит Пьер Безухов. Точка зрения героев все время смещается, видоизменяется. Не «игра», затеянная Наполеоном, не красивое зрелище, как показалось Пьеру, а самое страшное, невиданное, ужасное. «Нет, теперь они оставят это, теперь они ужаснутся того, что они сделали!» — думал Пьер, бесцельно направляясь за толпами носилок, двигавшихся с поля сражения». Описание Бородинского сражения завершается авторским отступлением, показывающим весь трагизм происшедшего. То, что видел в начале сражения Пьер Безухов, обернулось страшной картиной жертв войны. «Над всем полем, прежде столь весело-красивым, с его блестками штыков и дымами в утреннем солнце, стояла теперь мгла сырости и дыма и пахло странной кислотой селитры и крови».
Картина Бородинского сражения дана в разных тонах — от радужного до мрачного. Толстой намечал изобразить различные фазы сражения: «Пьер видит: 1) оживление, потом 2) твердость, потом 3) усталость, потом 4) омерзение и 5) отчаяние» (т. 14, с. 212). Сцены, показывающие Пьера на батарее Раевского, полк князя Андрея в засаде, соответствуют намеченным фазам.
И в то же время, невзирая на последующее отступление русских, Толстой справедливо расценил Бородинское сражение как победу Подвиг батареи Раевского, беспомощность Наполеона, твердость Кутузова, его отповедь Вольцогену и распоряжение о приготовлении к атаке — все решает дух войска. «…То, что сказал Кутузов, вытекало не из хитрых соображений, а из чувства, которое лежало в душе главнокомандующего, так же как и в душе каждого русского человека».
Две противоположные истины — отчаяние, ужас и твердость, уверенность — не исключают друг друга. Князь Андрей в разговоре с Пьером накануне Бородина призывает к настоящей войне против Наполеона, чтобы не быть войне, этому «самому гадкому делу в жизни». Мысль о мире в условиях войны выражена реально и точно. Она выражена и в заключительном эпизоде, показывающем Пьера у солдатского костра, а затем на постоялом дворе. «По всему двору был разлит мирный, радостный для Пьера в эту минуту, крепкий запах постоялого двора, запах сена, навоза и дегтя. Между двумя черными навесами виднелось чистое звездное небо».
Каждое значительное историческое событие имеет большое значение для судеб героев «Войны и мира». Прозрение Пьера Безухова происходит не только потому, что он встречается с Каратаевым. Весь драматизм борьбы, трагедия войны, пережитая героем, приводят его к новому, цельному миросозерцанию. Сразу же после сражения у Пьера созревает мысль быть таким же, как те, которых он видел на батарее, которые накормили его, которые молились за погибель врагов.
Чем сложнее испытания, чем ближе ступает герой к неизведанной пропасти, тем больше духовных сил у него, тем острее прозрение. Говоря о новом духовном кризисе Наташи после смерти князя Андрея, Толстой в вариантах к роману мотивировал нравственное выздоровление героини силой ее переживаний: «И все три причины упадка ее духа носили в себе причины возрождения» (т. 15, с. 153).
Пьер в плену — новые испытания для героя и начало его возрождения, условием которого должны быть «обычные условия жизни». «Обычные» — в противоположность «необычным», военным. «Только в обычных условиях жизни, — передает мысли Пьера Толстой, — он чувствовал, что будет в состоянии понять самого себя и все то, что он видел и испытал»; но это не означает возврата к прежним условиям, когда Пьер был во власти сословных предрассудков, привилегий и требований того общества, которое его окружало. При встрече с солдатами у Можайска он чувствовал «необходимость умалить как возможно свое общественное положение, чтобы быть ближе и понятнее» им. В плену он это же делает, чтобы понять их. Встать на новый путь ему помогает теперь Платон Каратаев.
Образ Платона Каратаева вызывал и вызывает многие противоречивые мнения, оценки. Каратаев, бесспорно, образ писателю близкий, очень значительный и многозначный. В балагане для пленных — все друзья, все товарищи, все люди, без всяких сословных и служебных преград. «А живем тут, слава богу, обиды нет. Тоже люди и худые и добрые есть…» — одно из первых пояснений Платона Каратаева этой новой для Пьера жизни. Каратаев поразил Пьера своим всеведением, скрытым богатством натуры. Он живет для всех. В нем есть поэзия труда и поэзия мысли — мудрой, народной, не случайно выговариваемой им в пословицах, поговорках. Конечно, в этом образе наиболее резко подчеркнуты покорность, смирение, непротивленчество, имеющие свои социально-исторические корни в русской действительности. В то же время он олицетворяет элементарно простое, обычно-житейское и поучительное, животворящее.
Платон Каратаев, — пишет Толстой, — «остался навсегда в душе Пьера самым сильным и дорогим воспоминанием и олицетворением всего русского, доброго и круглого». Круглое для Толстого — идеал совершенства, внутренней гармонии. Однако Пьер все-таки строит свою жизнь, свое отношение к жизни, естественно, более широко и явно осознаннее, чем это могло быть у Каратаева.
Новый мир Пьера — его поворот к людям, ко всем, ко всему, что по-настоящему волнует их, чем живут они. «…Он бросил трубу, в которую смотрел до сих пор через головы людей, и радостно созерцал вокруг себя вечно изменяющуюся, вечно великую, непостижимую и бесконечную жизнь». Найденный Пьером смысл жизни — в зависимости «от того, что вокруг себя» — делает его общественную активность, показанную особенно в эпилоге романа, в своей нравственной основе мирной, гуманной, прогрессивной. Таков один из больших итогов художественного обобщения толстовского романа.
Большую роль играет в романе «Война и мир» «Эпилог». «…То, что я написал, особенно в эпилоге, — делился Толстой итогами своей работы с Фетом, — не выдумано мной, а выворочено с болью из моей утробы» (т. 61, с. 217). События в нем происходят через семь лет после окончания войны, за пять лет до восстания декабристов.
Герои в новой фазе человеческих отношений и с новой мерой ответственности. Ее в большей степени выражает Пьер, растолковывая свою идею тайного общества для «общего блага и общей безопасности». В политической истории России такое общество, подобное немецкому патриотическому «Тугендбунду», не имело бы особого успеха. У декабристских организаций была более четкая политическая программа. Но Толстой видоизменяет ситуацию. Толстовский герой проповедует союз «всех честных людей», свободных от пороков современного общества, способных противостоять «общей катастрофе». «Все слишком натянуто и непременно лопнет», — говорит Пьер. Россия опять на краю пропасти, на грани всеобщего конфликта.
Толстой вместе с героем против тех, «которые рубят и душат все сплеча», — против авторитарного, самодержавного режима. «Шагистика, поселения, — мучат народ, просвещение душат», — черты этого режима, проявляющегося в разные эпохи. В черновом варианте одного из писем 1896 года А. М. Калмыковой Толстой скажет о характере времени в дореволюционной России почти языком Пьера Безухова: «Мы все — люди, не участвующие в грабежах правительством народного богатства — не чиновники и вместе с тем люди не невежественные, знаем хорошо, что наше правительство живет неправдой, насилием, одурением народа.
Это мы знаем со времен Радищева, Декабристов и уже совершенно ясно со времен николаевских и александровских»[28]. Что же делать? Пьер предлагает «независимость и деятельность», деятельность как нравственное противостояние силам зла. У Николая Ростова — свой ответ. У Василия Денисова — третий. Кроме того, возникает еще тень Платона Каратаева: что он одобрил бы, а что и нет. «Эпилог» полифоничен, у каждого героя своя правота и правда.
Одобрил бы или не одобрил — не потусторонний голос высшею судьи, а голос одного из сподвижников, соучастников, возникающий в критические моменты душевного напряжения того или иного героя. «Нет, он бы все понял», — думает Наташа о князе Андрее в сцене у дядюшки. «Он одобрял меня, он одобрял дядю Пьера», — говорит об отце Николенька Болконский. Мальчик готов подражать великим людям из сочинений Плутарха. Но с этими же героями спорят, утверждают свою истину, философию жизни, бессмертие такие герои, как Кутузов, Андрей Болконский, Платон Каратаев. Так рождается духовное согласие, единение главных героев, близких к автору, — залог человеческого добра, национального возрождения. Прав был Д. В. Григорович, когда писал: «История — роман прошедшего; роман, как «Война и мир» Толстого — история прошедшего, настоящего и частью будущего»[29].
9
Появление «Войны и мира» вызвало волну откликов читателей и критиков.
Уже выход первых глав «Тысяча восемьсот пятого года» сопровождался рядом газетных и журнальных выступлений. (Книжный вестник» (1865, № 13, с. 256) сообщал о появлении нового романа, которым, возможно, автору удастся вернуть себе былую популярность. «Позднейшие произведения Толстого, — отмечал рецензент, — не произвели и десятой доли того впечатления, которое досталось в награду первым». «Санкт-Петербургские ведомости» (1865, № 178) пророчили Толстому успех: «Наблюдательность его до того разнообразна, до того смело проникает в самую глубь предметов и типов, что мы вправе ожидать от автора «Детства» и «Отрочества» еще очень многих томов, подобных изданным по объему и несравненно лучших еще по содержанию, в чем убеждает нас последнее произведение гр. Л. Н. Толстого… Таких вещей давай бог больше!»
Но вскоре раздались сомневающиеся, недоуменные голоса. Непонятным показался новаторский по своей природе жанр нового произведения, которое нельзя было назвать «ни повестью ни романом, ни записками, ни воспоминаниями» («Голос», 1865, № 93 от 3 апреля). Та же мысль была высказана в «Книжном вестнике»: «Сам автор, по-видимому, не знает, как определить свое произведение; в заглавии сказано просто «1805 год» графа Льва Толстого; и действительно, это не роман не повесть, а скорее какая-то попытка военно-аристократической хроники прошедшего» («Книжный вестник», 1866, № 16–17 с. 347).
Только в 1867 году появилась первая обстоятельная статья о романе, написанная Н. Ахшарумовым. Автор отнес «Тысяча восемьсот пятый год» к числу редких по своей художественной силе произведений русской литературы, но высказал предположение о том, что Толстой был ограничен случайным запасом рассказов, воспоминаний, «сгруппированных вокруг какой-нибудь семейной хроники или частного дневника» («Всемирный труд» 1867, № 6, с. 132, 134).
Н. С. Лесков позднее остроумно заметил, что в отношениях с критикой Толстой проявил «характер», не обращая внимания на ее нападки и продолжая спокойно идти своим путем. Это было, однако, не совсем так. Толстой внимательно относился к критическим высказываниям, пытаясь найти в них для себя рациональное зерно. Не случайно в мае 1866 года он просит Фета откровенно и «порезче» формулировать свое мнение о «Тысяча восемьсот пятом годе». Характерна также эволюция замысла его статьи «Несколько слов по поводу книги «Война и мир». В последней ее редакции Толстой энергично отстаивал свои художественные принципы, в частности мысль о том, что сочинение его не «мемуары», а герои не являются портретами реально существовавших или существующих лиц (ср. ранние наброски статьи: т. 13, с. 53–57).
Нередко высказывалось недоумение по поводу того, что Тургенев, с его художественным вкусом, так и не смог по достоинству оценить в первый момент, в 1865–1866 годах, «Войны и мира».[30] Дело, однако, в том, что Тургенев в 1865–1866 годах говорил не о «Войне и мире», а о тексте «Тысяча восемьсот пятого года». Характерно, что сам Толстой был искренне благодарен Тургеневу за его замечания, переданные ему Фетом (т. 61, с. 138), и, несомненно, учитывал их в своей дальнейшей работе. Чувство меры Тургеневу не изменило: по черновой редакции двух первых частей первого тома романа, которая будет подвергнута автором затем не просто стилистической правке, но во многих случаях коренной переработке, он не мог судить об общем художественном целом, да оно в те годы находилось еще в процессе своего становления. К тому же и в тексте «Тысяча восемьсот пятого года» Тургенев называл некоторые сцены «удивительными».
С весны 1868 года общий тон его отзывов резко меняется: перед ним главы «Войны и мира», прошедшие суровую авторскую правку. И хотя Тургеневым упорно повторяются его критические замечания об историческом элементе в романе, о манере психологических описаний, он с неизменным воодушевлением говорит о первых трех томах «Войны и мира» («озноб и жар восторга», «великое наслаждение», «красоты первоклассные»)[31], а в первом же своем печатном отклике называет «Войну и мир» произведением, стоящим «едва ли не во главе всего, что явилось в европейской литературе с 1840 года»[32].
В точение 1867–1870 годов, то есть по мере выхода в свет «Войны и мира» и знакомства с романом читателей, становился все более очевидным исключительный успех книги.
Уже первые три тома, появившиеся в декабре 1867 года, вскоре получили весьма благожелательные оценки в печати. «Отечественные записки» Н. А. Некрасова откликнулись на роман статьей Д. И. Писарева «Старое барство» (1868, № 2). Критик отметил прежде всего «правду, бьющую живым ключом» из самих картин, образов, неотразимых по своей убедительности, яркости, разнообразию, «превосходной отделке». Он назвал роман «образцовым произведением по части патологии русского общества» и в объективности художественного изображения видел громадную обличительную силу произведения Толстого. К сожалению, работа над статьей не была завершена (Писарев погиб 4 июля 1868 г.). Критическая направленность его оценок совпадает с более ранним отзывом M. E. Салтыкова-Щедрина, переданным мемуаристкой: «А вот наше, так называемое, «высшее общество» граф лихо прохватил»[33]. В шестом номере «Отечественных записок» за 1868 год появилась статья М. К. Цебриковой (Николаевой) «Наши бабушки», посвященная анализу женских образов романа, «замечательных по глубине, верности психологического анализа и жизненной правде». И здесь отмечалась исключительная смелость автора, «берущего жизнь, как она есть», не останавливающегося перед самыми ее неожиданными проявлениями.
Противоречивую трактовку первых трех томов романа дал П. В. Анненков в статье «Исторические и эстетические вопросы в романе гр. Л. Н. Толстого «Война и мир» («Вестник Европы» 1868, № 2). Он обратил внимание на многоплановую композицию «Войны и мира», включающую в себя и изображение нравов «новой России», и великие исторические события, и портреты государственных деятелей, и картины быта. Особенное восхищение Анненкова вызывали батальные сцены, «ни с чем не сравнимые». Но критические его замечания оказались крайне субъективными. Художественные просчеты автора он увидел в том, что недостаточное внимание уделено «романической интриге», что не показан «процесс развития» героев, а в самом их изображении нет полного слияния с духом эпохи, что, наконец, слишком большое, по его мнению, место занимают в произведении исторические факты, в то время как «во всяком романе» они должны стоять «на втором плане» и т. п.
Если Анненков оценивал роман, главным образом, с точки зрения традиционных литературных канонов и норм, то Н. Н. Страхов и Н. С. Лесков в своих статьях, печатавшихся в 1868-1870-х годах, прежде всего стремились определить значение «Войны и мира» именно как нового слова в литературе. По выходе в свет последнего тома «Войны и мира» Страхов, печатавший свои статьи в журнале «Заря», назвал произведение Толстого «гениальным, равным всему лучшему, что произвела русская литература», хотя он порой «подгонял» систему образов романа под славянофильскую теорию, а его идейно-художественный центр увидел в изображении «семейных отношений». Н. С. Лесков в своих анализах (его статьи печатались в газете «Биржевые ведомости» в 1869-1870-х годах) сумел схватить существеннейшее в романе — изображение автором «народного духа», и определял роман как эпопею великой народной войны, нашедшей наконец своего певца.
Радикальной критике 60-х годов роман пришелся не по душе. Д. Д. Минаев, В. В. Берви (Н. Флеровский), Н. В. Шелгунов, журнал «Искра» сурово критиковали Толстого за «апологию барства», не уловив в его произведении яркой обличительной тенденции.
Резко отрицательную позицию в отношении «Войны и мира» заняли консервативно настроенные литераторы. А. С. Норов, академик, бывший министр просвещения, участник Отечественной войны, был оскорблен в своем «патриотическом чувстве» романом Толстого («Военный сборник», 1868, № 11). Князь П. А. Вяземский, забывший вольнолюбивые увлечения молодости, в порыве верноподданнического негодования называл роман «протестом против 1812 года», а Толстому давал кличку «нетовщика» по имени секты, члены которой рубили головы друг другу. Толстой, по мысли Вяземского, желал обезглавить великую эпоху русской жизни («Русский архив». Год седьмой (1869). М., 1870, с. 186).
Противоречивые (часто взаимоисключающие) суждения литературной критики[34] не сказались на огромной популярности романа в читательской среде. Не было еще закончено его печатание, как потребовалось второе издание романа. Фет, Тургенев, Гончаров, Достоевский отмечали «Войну и мир» как замечательное произведение реалистического искусства. Роман становился для современников выдающимся явлением не только культурной, но и общественной жизни.
В 1879 году вышел французский перевод «Войны и мира», выполненный И. Паскевич. Затем последовали издания романа в Германии, Дании, Америке, Англии, Венгрии, Голландии, Чехии, Швеции, Болгарии, Сербии, Италии, Испании. «Война и мир» положила начало всемирной известности Толстого. И. С. Тургенев в январе 1880 года писал редактору французской газеты «Le XIX-е Siècle»: «Это великое произведение великого писателя, и это — подлинная Россия».
Несколько слов по поводу книги «Война и мир»
Опубликовано в журнале «Русский архив», 1868, март, еще до появления в печати заключительных, V и VI томов романа (по первоначальной разбивке). Толстой предполагал написать предисловие к своему произведению. Сохранилось несколько его черновых набросков: см. т. 13, с. 56–57 и т. 15, с. 240–243. По мере создания и публикации романа, в связи с первыми откликами, возникла необходимость написать не предисловие, а скорее — послесловие или «объяснение», как назвал свою статью Толстой в письме к П. И. Бартеневу от 6 февраля 1869 г. (см. т. 61, с. 212). Шестой пункт статьи предваряет рассуждения в роли «великих людей» в исторических событиях в «Эпилоге» романа.
[1] Л. H. Толстой. Полн. собр. соч. в 90-та томах, т. 15, с. 242. В дальнейшем ссылки на это издание даются в тексте с указанием лишь тома и страницы.
[2] Л. Н. Толстой. Переписка с русскими писателями, т. II. М., 1978, с. 136. О том же Тургенев говорил своим друзьям, предрекая автору «Декабристов» «большую будущность» (П. В. Анненков. Литературные воспоминания». М., 1960, с. 458).
[3] О творческой истории романа см.: Э. Е. Зайденшнур. «Война и мир» Л. Н. Толстого. Создание великой книги. М., 1966.
[4] Имеется в виду «Тысяча восемьсот пятый год», опубликованный в «Русском вестнике» (1865, № 1, 2; 1866, № 2, 3, 4, 5).
[5] В рукописи значилось: «Война и мip». Слово «мip» имело в то время более широкое истолкование, чем антитеза слову «война». См.: В. Даль. Толковый словарь живого великорусского языка, т. 2. М., 1955, с. 328 и 330.
[6] В юбилейном издании Полного собрания сочинений Толстого в 90-та томах (тт. 9-12) роман печатался в двух тиражах (1930–1933; 1937–1940) по изданиям 1886 и 1868–1869 гг., с учетом исправлений в издании 1873 г. В 1961–1963 гг. (при издании Собрания сочинений Л. Н. Толстого в 20-ти томах) роман был очищен от множества текстологических ошибок и искажений. В настоящем издании «Война и мир» печатается по тексту: Л. H. Tолстой. Собр. соч. в 20-ти томах, тт. 4–7. М., «Художественная литература», 1961–1963.
[7] Тома 13–15 в юбилейном издании Полного собрания сочинений Толстого.
[8] Н. В. Гоголь. Собр. соч. в 7-ми томах, т, 6. М., 1978, с. 434.
[9] С. Цвейг. Великая жизнь (Лев Толстой). Л., «Красная газета», 1928, с. 37.
[10] Н. Г. Чернышевский справедливо писал, оценивая ранние произведения Толстого, о его «самоуглублении, о стремлении к неутомимому наблюдению над самим собою… Кто не изучил человека в самом себе, никогда не достигнет глубокого знания людей» (Н. Г. Чернышевский. Полн. собр. соч., т. III. М., ГИХЛ, 1947, с. 426).
[11] Имя Б. С. Озерова, с которым Толстой был хорошо знаком, встречается в дневниках 1850, 1851, 1857 гг. Судьба Б. С. Озерова сложилась несколько необычно. Сын сенатора С. Н. Озерова и княгини А. Б. Мещерской, он женился на француженке с «Кузнецкого моста» и, промотав состояние, последние годы вел жизнь безнадежно опустившегося человека. Отчасти он послужил прототипом образа Федора Протасова в драме Толстого «Живой труп».
[12] Бедную мать (франц.).
[13] Дом моей матери (франц.).
[14] «Русский архив», 1864, с. 1190.
[15] Моей милой, нежной, бедной матери; заведение, посвященное моей милой матери; Дом моей матери (франц.). Еще раньше Толстой использовал то же свое наблюдение в характеристике француженки m-lle Bourienne (т. I, ч. 3, гл. IV–V).
[16] Г. А. Русанов. Поездка в Ясную Поляну 24–25 августа 1883 г. — В кн.: «Толстовский ежегодник. 1912 г.». М., 1912, с. 59; Алексей Мошин. Ясная Поляна и Васильевка. СПб., 1904, с. 29.
[17] М. Богданович. История Отечественной войны 1812 года, по достоверным источникам, т. II. СПб., 1859, с. 382.
[18] Он не преувеличивал, когда писал: «Везде, где в моем романе говорят и действуют исторические лица, я не выдумывал, а пользовался материалами, из которых у меня во время моей работы образовалась целая библиотека книг, заглавия которых я не нахожу надобности выписывать здесь, но на которые всегда могу сослаться» (т. 16, с. 13). Это была обширнейшая и разнообразная литература, включающая работы Михайловского-Данилевского, Богдановича, Тьера, мемуары Давыдова, Глинки, Ермолова, Вигеля, Жозефа де Местра, Мармона, Лас-Каза, биографии исторических лиц, документы, исторические романы и т. п. См. об этом подробнее: H. H. Апостолов. Лев Толстой над страницами истории. М., 1928; Л. Мышковская. Мастерство Л. Н. Толстого. М., 1958; Э. Е. Зайденшнур. «Война и мир» Л. Н. Толстого. Создание великой книги. М., 1966.
[19] Е. В. Тарле. Наполеон. М., 1957, с. 9.
[20] М. И. Драгомиров. Разбор романа «Воина и мир». Киев, 1895, с. 19.
[21] Не случайно князь П. А. Вяземский называл роман Толстого «апелляцией на мнение», установившееся о 1812 годе «на авторитете русских историков этой эпохи». — «Русский архив». Год седьмой (1869). М., 1870, с. 186.
[22] А. З. Манфред. Наполеон Бонапарт. М., 1972.
[23] Н. Страхов. Критические статьи, т. I. Киев, 1908, с. 272.
[24] Отсылаем читателя к наиболее полным и содержательным работам о романе: М. Б. Храпченко. Лев Толстой как художник, изд. 4-е. М., 1978; А. В. Чичерин. Возникновение романа-эпопеи, изд. 2-е. М., 1975; С. Г. Бочаров. Роман Л. Толстого «Война и мир», изд. 3 е. М., 1979, и др.
[25] С. А. Толстая. Дневники в двух томах, т. I. М., «Художественная литература», 1978, с. 81.
[26] «Л. Н. Толстой в русской критике», М., Гослитиздат, 1980, с, 232.
[27] Дневник В. Ф. Одоевского. Запись 16 января 1868 г. — «Литературное наследство», т. 22–24, с. 240.
[28] Архив Государственного музея Л. Н. Толстого (Москва).
[29] Из записной книжки Д. В. Григоровича. — «Ежемесячные литературные приложения к журналу «Нива», 1901, декабрь, с, 626.
[30] «Трудно себе представить, — писал В. Срезневский, — что он (Тургенев), при всей своей проницательности и ясности ума, не понимал Толстого» (Л. Толстой. Полн. собр. худож. произв., т. 7, М.—Л., 1930, с. 375).
[31] Письма Тургенева П. В. Анненкову, И. П. Борисову в феврале — марте 1868 г.
[32] Статья «Несколько слов по поводу «Отцов и детей» (1869).
[33] Т. А. Кузминская. Моя жизнь дома и в Ясной Поляне. Воспоминания, изд. 3-е. Тула, 1958, с. 343.
[34] Свод «отзывов современников» о «Войне и мире» см. в кн.: Н. Н. Гусев. Л. H. Толстой. Материалы к биографии с 1855 по 1869 год M, Изд-во АН СССР, 1957, с. 813–876.
Печатая сочинение, на которое положено мною пять лет непрестанного и исключительного труда, при наилучших условиях жизни, мне хотелось в предисловии к этому сочинению изложить мой взгляд на него и тем предупредить те недоумения, которые могут возникнуть в читателях. Мне хотелось, чтобы читатели не видели и не искали в моей книге того, чего я не хотел или не умел выразить, и обратили бы внимание на то именно, что я хотел выразить, но на чем (по условиям произведения) не считал удобным останавливаться. Ни время, ни мое уменье не позволили мне сделать вполне того, что я был намерен, и я пользуюсь гостеприимством специального журнала для того, чтобы хотя неполно и кратко, для тех читателей, которых это может интересовать, изложить взгляд автора на свое произведение.
1) Что такое «Война и мир»? Это не роман, еще менее поэма, еще менее историческая хроника. «Война и мир» есть то, что хотел и мог выразить автор в той форме, в которой оно выразилось. Такое заявление о пренебрежении автора к условным формам прозаического художественного произведения могло бы показаться самонадеянностью, ежели бы оно было умышленно и ежели бы оно не имело примеров. История русской литературы со времени Пушкина не только представляет много примеров такого отступления от европейской формы, но не дает даже ни одного примера противного. Начиная от «Мертвых душ» Гоголя и до «Мертвого Дома» Достоевского, в новом периоде русской литературы нет ни одного художественного прозаического произведения, немного выходящего из посредственности, которое бы вполне укладывалось в форму романа, поэмы или повести.
2) Характер времени, как мне выражали некоторые читатели при появлении в печати первой части, недостаточно определен в моем сочинении. На этот упрек я имею возразить следующее. Я знаю, в чем состоит тот характер времени, которого не находят в моем романе, — это ужасы крепостного права, закладыванье жен в стены, сеченье взрослых сыновей, Салтычиха*, и т. п.; и этот характер того времени, который живет в нашем представлении, — я не считаю верным и не желал выразить. Изучая письма, дневники, предания, я не находил всех ужасов этого буйства в большей степени, чем нахожу их теперь или когда-либо. В те времена так же любили, завидовали, искали истины, добродетели, увлекались страстями; та же была сложная умственно-нравственная жизнь, даже иногда более утонченная, чем теперь, в высшем сословии. Ежели в понятии нашем составилось мнение о характере своевольства и грубой силы того времени, то только оттого, что в преданиях, записках, повестях и романах до нас доходили только выступающие случаи насилия и буйства. Заключать о том, что преобладающий характер того времени было буйство, так же несправедливо, как несправедливо заключил бы человек, из-за горы видящий одни макушки дерев, что в местности этой ничего нет, кроме деревьев. Есть характер того времени (как и характер каждой эпохи), вытекающий из большей отчужденности высшего круга от других сословий, из царствовавшей философии, из особенностей воспитания, из привычки употреблять французский язык и т. п. И этот характер я старался, сколько умел, выразить.
3) Употребление французского языка в русском сочинении. Для чего в моем сочинении говорят, не только русские, но и французы, частью по-русски, частью по-французски? Упрек в том, что лица говорят и пишут по-французски в русской книге, подобен тому упреку, который бы сделал человек, глядя на картину и заметив в ней черные пятна (тени), которых нет в действительности. Живописец неповинен в том, что некоторым — тень, сделанная им на лице картины, представляется черным пятном, которого не бывает в действительности; но живописец повинен только в том, ежели тени эти положены неверно и грубо. Занимаясь эпохой начала нынешнего века изображая лица русские известного общества, и Наполеона, и французов, имевших такое прямое участие в жизни того времени, я невольно увлекся формой выражения того французского склада мысли больше, чем это было нужно. И потому, не отрицая того, что положенные мною тени вероятно, неверны и грубы, я желал бы только, чтобы те, которым покажется очень смешно, как Наполеон говорит то по-русски, то по-французски, знали бы, что это им кажется только оттого, что они, как человек, смотрящий на портрет, видят не лицо с светом и тенями, а черное пятно под носом.
4) Имена действующих лиц: Болконский, Друбецкой, Билибин, Курагин и др. — напоминают известные русские имена. Сопоставляя действующие неисторические лица с другими историческими лицами, я чувствовал неловкость для уха заставлять говорить графа Растопчина с князем Пронским, с Стрельским или с какими-нибудь другими князьями или графами вымышленной, двойной или одинокой фамилии. Болконский или Друбецкой, хотя не суть ни Волконский, ни Трубецкой, звучат чем-то знакомым и естественным в русском аристократическом кругу. Я не умел придумать для всех лиц имен, которые мне показались бы не фальшивыми для уха, как Безухий и Ростов, и не умел обойти эту трудность иначе, как взяв наудачу самые знакомые русскому уху фамилии и переменив в них некоторые буквы. Я бы очень сожалел, ежели бы сходство вымышленных имен с действительными могло бы кому-нибудь дать мысль, что я хотел описать то или другое действительное лицо; в особенности потому, что та литературная деятельность, которая состоит в списывании действительно существующих или существовавших лиц, не имеет ничего общего с тою, которою я занимался.
М. Д. Афросимова и Денисов — вот исключительно лица, которым невольно и необдуманно я дал имена, близко подходящие к двум особенно характерным и милым действительным лицам тогдашнего общества. Это была моя ошибка, вытекшая из особенной характерности этих двух лиц, но ошибка моя в этом отношении ограничилась одною постановкою этих двух лиц; и читатели, вероятно, согласятся, что ничего похожего с действительностью не происходило с этими лицами. Все же остальные лица совершенно вымышленные и не имеют даже для меня определенных первообразов в предании или действительности.
5) Разногласие мое в описании исторических событий с рассказами историков. Оно не случайное, а неизбежное. Историк и художник, описывая историческую эпоху, имеют два совершенно различные предмета. Как историк будет неправ, ежели он будет пытаться представить историческое лицо во всей его цельности, во всей сложности отношений ко всем сторонам жизни, так и художник не исполнит своего дела, представляя лицо всегда в его значении историческом. Кутузов не всегда с зрительной трубкой, указывая на врагов, ехал на белой лошади. Растопчин не всегда с факелом зажигал вороновский дом* (он даже никогда этого не делал), и императрица Мария Федоровна не всегда стояла в горностаевой мантии, опершись рукой на свод законов: а такими их представляет себе народное воображение.
Для историка, в смысле содействия, оказанного лицом какой-нибудь одной цели, есть герои; для художника, в смысле соответственности этого лица всем сторонам жизни, не может и не должно быть героев, а должны быть люди.
Историк обязан иногда, пригибая истину, подводить все действия исторического лица под одну идею, которую он вложил в это лицо. Художник, напротив, в самой одиночности этой идеи видит несообразность с своей задачей и старается только понять и показать не известного деятеля, а человека.
В описании самых событий различие еще резче и существеннее.
Историк имеет дело до результатов события, художник — до самого факта события. Историк, описывая сражение, говорит: левый фланг такого-то войска был двинут против деревни такой-то, сбил неприятеля, но принужден был отступить; тогда пущенная в атаку кавалерия опрокинула… и т. д. Историк не может говорить иначе. А между тем для художника слова эти не имеют никакого смысла и даже не затрогивают самого события. Художник, из своей ли опытности или по письмам, запискам и рассказам, выводит свое представление о совершившемся событии, и весьма часто (в примере сражения) вывод о деятельности таких-то и таких-то войск, который позволяет себе делать историк, оказывается противуположным выводу художника. Различие добытых результатов объясняется и теми источниками, из которых и тот и другой черпают свои сведения. Для историка (продолжаем пример сражения) главный источник есть донесения частных начальников и главнокомандующего. Художник из таких источников ничего почерпнуть не может, они для него ничего не говорят, ничего не объясняют. Мало того, художник отворачивается от них, находя в них необходимую ложь. Нечего говорить уже о том, что при каждом сражении оба неприятеля почти всегда описывают сражение совершенно противуположно один другому; в каждом описании сражения есть необходимость лжи, вытекающая из потребности в нескольких словах описывать действия тысячей людей, раскинутых на нескольких верстах, находящихся в самом сильном нравственном раздражении под влиянием страха, позора и смерти.
В описаниях сражений пишется обыкновенно, что такие-то войска были направлены в атаку на такой-то пункт и потом велено отступать и т. д., как бы предполагая, что та самая дисциплина, которая покоряет десятки тысяч людей воле одного на плацу, будет иметь то же действие там, где идет дело жизни и смерти. Всякий, кто был на войне, знает, насколько это несправедливо;[1] а между тем на этом предположении основаны реляции, и на них военные описания. Объездите все войска тотчас после сражения, даже на другой, третий день, до тех пор, пока не написаны реляции, и спрашивайте у всех солдат, у старших и низших начальников о том, как было дело; вам будут рассказывать то, что испытали и видели все эти люди, и в вас образуется величественное, сложное, до бесконечности разнообразное и тяжелое, неясное впечатление; и ни от кого, еще менее от главнокомандующего, вы не узнаете, как было все дело. Но через два-три дня начинают подавать реляции, говоруны начинают рассказывать, как было то, чего они не видали; наконец, составляется общее донесение, и по этому донесению составляется общее мнение армии. Каждому облегчительно променять свои сомнения и вопросы на это лживое, но ясное и всегда лестное представление. Через месяц и два расспрашивайте человека, участвовавшего в сражении, — уж вы не чувствуете в его рассказе того сырого жизненного материала, который был прежде, а он рассказывает по реляции. Так рассказывали мне про Бородинское сражение многие живые, умные участники этого дела. Все рассказывали одно и то же, и все по неверному описанию Михайловского-Данилевского, по Глинке* и др.; даже подробности, которые рассказывали они, несмотря на то, что рассказчики находились на расстоянии нескольких верст друг от друга, одни и те же.
После потери Севастополя начальник артиллерии Крыжановский прислал мне донесение артиллерийских офицеров со всех бастионов и просил, чтобы я составил из этих более чем 20-ти донесений — одно. Я жалею, что не списал этих донесений. Это был лучший образец той наивной, необходимой военной лжи, из которой составляются описания. Я полагаю, что многие из тех товарищей моих, которые составляли тогда эти донесения, прочтя эти строки, посмеются воспоминанию о том, как они, по приказанию начальства, писали то, чего не могли знать. Все, испытавшие войну, знают, как способны русские делать свое дело на войне и как мало способны к тому, чтобы его описывать с необходимой в этом деле хвастливой ложью. Все знают, что в наших армиях должность эту, составления реляций и донесений, исполняют большей частью наши инородцы.
Все это я говорю к тому, чтобы показать неизбежность лжи в военных описаниях, служащих материалом для военных историков, и потому показать неизбежность частых несогласий художника с историком в понимании исторических событий. Но, кроме неизбежности неправды изложения исторических событий, у историков той эпохи, которая занимала меня, я встречал (вероятно, вследствие привычки группировать события, выражать их кратко и соображаться с трагическим тоном событий) особенный склад выспренной речи, в которой часто ложь и извращение переходят не только на события, но и на понимание значения события. Часто, изучая два главные исторические произведения этой эпохи, Тьера и Михайловского-Данилевского, я приходил в недоумение, каким образом могли быть печатаемы и читаемы эти книги. Не говоря уже об изложении одних и тех же событий самым серьезным, значительным тоном, с ссылками на материалы и диаметрально-противуположно один другому, я встречал в этих историках такие описания, что не знаешь, смеяться ли, или плакать, когда вспомнишь, что обе эти книги единственные памятники той эпохи и имеют миллионы читателей. Приведу только один пример из книги знаменитого историка Тьера. Рассказав, как Наполеон привез с собой фальшивых ассигнаций, он говорит: «Relevant l’emploi de ces moyens par un acte de bienfaisance digne de lui et de l’armée française, il fit distribuer des secours aux incendiés. Mais les vivres étant trop précieux pour être donnés longtemps à des étrangers, la plupart ennemis, Napoléon aima mieux leur fournir de l’argent, et il leur fit distribuer des roubles papier»[2].
Это место поражает* отдельно своей оглушающей, нельзя сказать безнравственностью, но просто бессмысленностью; но во всей книге оно не поражает, так как вполне соответствует общему выспреннему, и торжественному и не имеющему никакого прямого смысла тону речи.
Итак, задача художника и историка совершенно различна, и разногласие с историком в описании событий и лиц в моей книге — не должно поражать читателя.
Но художник не должен забывать, что представление об исторических лицах и событиях, составившееся в народе, основано не на фантазии, а на исторических документах, насколько могли их сгруппировать историки; а потому, иначе понимая и представляя эти лица и события, художник должен руководствоваться, как и историк, историческими материалами. Везде, где в моем романе говорят и действуют исторические лица, я не выдумывал, а пользовался материалами, из которых у меня во времямоей работы образовалась целая библиотека книг*, заглавия которых я не нахожу надобности выписывать здесь, но на которые всегда могу сослаться.
6) Наконец, шестое и важнейшее для меня соображение касается того малого значения, которое, по моим понятиям, имеют так называемые великие люди в исторических событиях.
Изучая эпоху столь трагическую, столь богатую громадностью событий и столь близкую к нам, о которой живо столько разнороднейших преданий, я пришел к очевидности того, что нашему уму недоступны причины совершающихся исторических событий. Сказать (что кажется всем весьма простым), что причины событий 12-го года состоят в завоевательном духе Наполеона и в патриотической твердости императора Александра Павловича, так же бессмысленно, как сказать, что причины падения Римской империи заключаются в том, что такой-то варвар повел свои народы на запад, а такой-то римский император дурно управлял государством, или что огромная срываемая гора упала оттого, что последний работник ударил лопатой.
Такое событие, где миллионы людей убивали друг друга и убили половину миллиона, не может иметь причиной волю одного человека: как один человек не мог один подкопать гору, так не может один человек заставить умирать 500 тысяч. Но какие же причины? Одни историки говорят, что причиной был завоевательный дух французов, патриотизм России. Другие говорят о демократическом элементе, который разносили полчища Наполеона, и о необходимости России вступить в связь с Европою и т. п. Но как же миллионы людей стали убивать друг друга, кто это велел им? Кажется, ясно для каждого, что от этого никому не могло быть лучше, а всем хуже; зачем же они это делали? Можно сделать и делают бесчисленное количество ретроспективных умозаключений о причинах этого бессмысленного события; но огромное количество этих объяснений и совпадение всех их к одной цели только доказывает то, что причин этих бесчисленное множество и что ни одну из них нельзя назвать причиной.
Зачем миллионы людей убивали друг друга, тогда как с сотворения мира известно, что это и физически и нравственно дурно?
Затем, что это так неизбежно было нужно, что, исполняя это, люди исполняли тот стихийный, зоологический закон, который исполняют пчелы, истребляя друг друга к осени, по которому самцы животных истребляют друг друга. Другого ответа нельзя дать на этот страшный вопрос.
Эта истина не только очевидна, но так прирождена каждому человеку, что ее не стоило бы доказывать, ежели бы не было другого чувства и сознания в человеке, которое убеждает его, что он свободен во всякий момент, когда он совершает какое-нибудь действие.
Рассматривая историю с общей точки зрения, мы, несомненно, убеждены в предвечном законе, по которому совершаются события. Глядя с точки зрения личной, мы убеждены в противном.
Человек, который убивает другого, Наполеон, который отдает приказание к переходу через Неман, вы и я, подавая прошение об определении на службу, поднимая и опуская руку, мы все, несомненно, убеждены, что каждый поступок наш имеет основанием разумные причины и наш произвол и что от нас зависело поступить так или иначе, и это убеждение до такой степени присуще и дорого каждому из нас, что, несмотря на доводы истории и статистики преступлений, убеждающих нас в непроизвольности действий других людей, мы распространяем сознание нашей свободы на все наши поступки.
Противоречие кажется неразрешимым: совершая поступок, я убежден, что я совершаю его по своему произволу; рассматривая этот поступок в смысле его участия в общей жизни человечества (в его историческом значении), я убеждаюсь, что поступок этот был предопределен и неизбежен. В чем заключается ошибка?
Психологические наблюдения о способности человека ретроспективно подделывать мгновенно под совершившийся факт целый ряд мнимо свободных умозаключений (это я намерен изложить в другом месте более подробно) подтверждает предположение о том, что сознание свободы человека при совершении известного рода поступков ошибочно. Но те же психологические наблюдения доказывают, что есть другой род поступков, в которых сознание свободы не ретроспективно, а мгновенно и несомненно. Я, несомненно, могу, что бы ни говорили материалисты, совершить действие или воздержаться от него, как скоро действие это касается одного меня. Я, несомненно, по одной моей воле сейчас поднял и опустил руку. Я сейчас могу перестать писать. Вы сейчас можете перестать читать. Несомненно, по одной моей воле и вне всех препятствий я сейчас мыслью перенесся в Америку или к любому математическому вопросу. Я могу, испытывая свою свободу, поднять и с силой опустить свою руку в воздухе. Я сделал это. Но подле меня стоит ребенок, я поднимаю над ним руку и с той же силой хочу опустить на ребенка. Я не могу этого сделать. На этого ребенка бросается собака, я не могу не поднять руку на собаку. Я стою во фронте и не могу не следовать за движениями полка. Я не могу в сражении не идти с своим полком в атаку и не бежать, когда все бегут вокруг меня. Я не могу, когда я стою на суде защитником обвиняемого, перестать говорить или знать то, что я буду говорить. Я не могу не мигнуть глазом против направленного в глаз удара.
Итак, есть два рода поступков. Одни зависящие, другие не зависящие от моей воли. И ошибка, производящая противоречие, происходит только оттого, что сознание свободы, законно сопутствующее всякому поступку, относящемуся до моего я, до самой высшей отвлеченности моего существования, я неправильно переношу на мои поступки, совершаемые в совокупности с другими людьми и зависящие от совпадения других произволов с моим. Определить границу области свободы и зависимости весьма трудно, и определение этой границы составляет существенную и единственную задачу психологии: но, наблюдая за условиями проявления нашей наибольшей свободы и наибольшей зависимости, нельзя не видеть, что чем отвлеченнее и потому чем менее наша деятельность связана с деятельностями других людей, тем она свободнее, и наоборот, чем больше деятельность наша связана с другими людьми, тем она несвободнее.
Самая сильная, неразрываемая, тяжелая и постоянная связь с другими людьми есть так называемая власть над другими людьми, которая в своем истинном значении есть только наибольшая зависимость от них.
Ошибочно или нет, но, вполне убедившись в этом в продолжение моей работы, я, естественно, описывая исторические события 1807-го и особенно 1812 года, в котором наиболее выпукло выступает этот закон предопределения[3], я не мог приписывать значения деятельности тех людей, которым казалось, что они управляют событиями но которые менее всех других участников событий вносили в него свободную человеческую деятельность. Деятельность этих людей была занимательна для меня только в смысле иллюстрации того закона предопределения, который, по моему убеждению, управляет историею, и того психологического закона, который заставляет человека, исполняющего самый несвободный поступок, подделывать в своем воображении целый ряд ретроспективных умозаключений, имеющих целью доказать ему самому его свободу.
[1] После напечатания моей первой части и описания Шенграбенского сражения мне были переданы слова Николая Николаевича Муравьева-Карского* об этом описании сражения, слова, подтвердившие мне мое убеждение. Ник. Ник. Муравьев, главнокомандующий, отозвался, что он никогда не читал более верного описания сражения и что он своим опытом убедился в том, как невозможно исполнение распоряжений главнокомандующего во время сражения.
[2] Возмещая употребление этих средств делом благотворительности, достойным его и французской армии, он приказал оказывать пособие погоревшим. Но так как съестные припасы была слишком дороги и не представлялось далее возможности снабжать ими людей чужих, и по большей части неприязненных, то Наполеон предпочел оделять их деньгами, и для того были им выдаваемы бумажные рубли.
[3] Достойно замечания, что почти все писатели, писавшие о 12 годе, видели в этом события что-то особенное и роковое.