На бугре, за реденьким частоколом телеграфных столбов щетинистыми хребтинами сутулятся леса: Качаловские, Атаманские, Рогожинские. Одна суходолая отножина, заросшая мохнатым терном, упирается в поселок Качаловку, а низкорослые домишки поселка подползают чуть не вплотную к постройкам качаловского коллектива.
Ноги раскорячив и угнувшись слегка вперед, возле сурчиной горы стоит Арсений Клюквин, председатель качаловского коллектива. Ветер полощет неподпоясанную рубаху на нем и бисерный пот гонит со лба к переносью. Рядом дед Артем из-под шершавой ладони смотрит, как за пахучими буграми сурчиных нор трактор черноземную целину кромсает глянцевитыми ломтями. С утра вымахал четыре десятины. Нынче первая проба. От радости у Арсения в горле смолистая сушь; проводил до конца загона взглядом горбатую спину трактора, от жары бурые губы облизывая, сказал:
— Во, дед Артем, машина!..
А дед, кряхтя и стоная, по лохматой борозде заспотыкался, на ходу в коричневый узловатый кулак зажал ком жирной земли, растер на ладони и, обернувшись к Арсению, шапчонку кинул на землю, пережеванную лемехами, выкрикнул плачущим голосом:
— Обидно мне до крови! Пятьдесят годов я на быка, а бык на меня работал… День пашешь, ночь — кормишь его, сну не видишь… Опять же в зиму худобу годуешь… А теперь как мне возможно это переносить?
Указал дед кнутовищем на трактор, рукой махнул горько и, нахлобучив шапку, пошел не оглядываясь.
Ушло за курган на ночь солнце. Сумерки весенние торопливо закутали степь. Слез с трактора машинист, рукавом размазал по щекам белесую пыль.
— Ужинать пора. Иди домой, Арсений Андреевич. Теперь бабы коров подоили, парного молока принесешь.
По низкорослой поросли озимей идет к жилью Арсений. Из балки на пригорок стал подниматься — услышал скрип арбы, бабий слезливый голос:
— Цоб, проклятые! И что я с вами буду делать, с нечистыми?.. Цо-об!..
Сбочь дороги на суглинке, взмокшем от вечерней росы, быки, запряженные в арбу, стоят. Пар над потными бычачьими спинами. Бабенка вокруг попрыгивает, кнутом беспомощно машет.
Поравнялся Арсений.
— Здорово живешь, молодка.
— Слава богу, Арсений Андреевич.
Жаркой радостью хлестнуло Арсения, колени дрогнули.
— Никак, это ты, Анна?
— Я и есть. Замучилась вот с быками, никак не везут… Чистое горе…
— Откель едешь?
— С мельницы. Нагрузили рожь, быки не стронут с места.
Плевое дело Арсению поддевку с плеч смахнуть, на руки бабе кинул, смеется:
— Подсоблю выехать, магарыч будет? — Норовит в глаза заглянуть.
Баба в сторону их отводит, платок надвигает.
— Помоги, за ради бога!.. Сочтемся…
Двадцать седьмой год Арсению, и силенка имеется. Шесть мешков вынес на пригорок. Потный спустился в балку. Присел на арбу, переводя дух.
— Ну, как, про мужа не слыхать?
— Какие из-за моря, от Врангеля, вернулись казаки, гутарили, что помер в Турции.
— Как же жить думаешь?
— А все так же… Ну, надо ехать, и так припозднилась. Спасибо за помочь, Арсений Андреевич!
— Из спасиба шубы не выкроишь…
Улыбка примерзла на губах у Арсения; минуту молчал, потом, перегнувшись, левой рукой крепко захватил голову в белом платке, прижался губами к губам, дрогнувшим и прохладным, но щеку до стыда, до боли ожгла рука в колючих мозолях, вырвалась Анна, оправляя скособочившийся платок, захлебнулась плачущим визгом.
— Стыда на тебя нету, паскудник!
— Ну, чего орешь-то? — спросил Арсений, понижая голос.
— Того, что мужняя я! Зазорно! Другую сыщи на это!..
Дернула Анна быков за налыгач, крикнула от дороги — а в голосе слезы:
— Все вы, кобели, одним и дышите!.. Да ну, цоб же, проклятые!..
* * *
Сады обневестились, зацвели цветом молочно-розовым, пьяным. В пруду качаловском, в куге прошлогодней, возле коряг, ржавых и скользких, ночами хмельными — лягушачьи хороводы, гусиный шепот любовный, туман от воды… И дни погожие, и радость солнечная у Арсения, председателя качаловского коллектива, оттого, что земля не захолостеет попусту (трактор есть), — а вот ущемила сердце одна сухота, и житья нету… На третьи сутки встал раньше кочетов Арсений, вышел к ветряку на прогон и сел возле скрипучего причала. Пусть назавтра судачат бабы, пусть ребята из коллектива будут подмигивать на него ехидно и смеяться за глаза и в глаза, — лишь бы увидать ее, лишь бы сказать про то, что с тех пор, как осенью, во время молотьбы, вместе с нею на скирду вилами бугрили чернобылый ячмень, и работа и свет белый не милы ему…
Издалека заприметил белую косынку.
— Здравствуй, Анна Сергеевна!
— Здравствуйте, Арсений Андреевич.
— Сказать тебе хочу словцов несколько.
Отвернувшись, завеску сердито скомкала.
— Хучь бы людей-то посовестился!.. Каки-таки разговоры на прогоне?.. Перед бабами страмотно!..
— Дай сказать-то!
— Некогда: корова в кукурузу зайдет!
— Погоди!.. Просить буду, как смеркнется, приди к ольхам, дело есть…
Голову в плечи вобрала, пошла не оглядываясь.
…Возле ольх, неотрывно обнявшихся, буйная ежевика кусты треножит, возле ольх по ночам перепелиные точки́, и туман по траве кудреватые стежки вывязывает. Ждал до темного, и когда с горы зашуршала глина, осыпаясь под чьими-то воровскими шагами, почувствовал, как холодеют пальцы и липкой испариной мокнет лоб.
— Обидел я тебя тогда? Брось, не серчай, Анна!
— Привыкла к этому без мужа-то…
— Ну, а теперь дело хочу сказать… Живешь ты вдовой, свекору не нужна… Может, замуж за меня пойдешь? Жалеть буду… Ну, вот, чудна́я, чего же ты хнычешь? Беда с вами, бабами! Ежели всчет мужа сумлеваешься, на случай, коли придет, приневоливать не стану… К нему уйдешь, коли захочешь…
Села рядом на влажную, облитую росою, землю. Сидела, низко опустив голову. Засохшим стеблем бурьяна чертила на земле невидимые узоры.
Обнял Арсений ее несмело, боялся, что вырвется, крикнет, обзовет обидным словом, как тогда, в поле; но когда заглянул в глаза — увидал под черной тенью платка следы непросохших слез и улыбку.
— Эх, Анна, плюнь на все!.. Пойдем, распишемся и в коллектив к нам работенку ломать!.. До коих пор будешь горе-то мыкать?
* * *
Засуха. По левадам, кукушек вспугивая, косы перезванивают. Не косят траву добрые люди — под корень грызут. За Авдюшкиным логом коллективский трактор две косилки тягает. Пыльно. Горячо. Валы сена степь исконопатили. Солнце в обед — вилы бросил Арсений, вытряхнул из рубахи колкую пыль, к стану пошел умыться, навстречу — жена Аннушка. За версту угадал ее по походке быстрой, враскачку. Несет харчи косарям. Подошла. Румянец на щеках, нацелованных солнцем.
— Уморилась, Нюра?.. До жилья ведь верст тринадцать.
— Нет, не дюже. Если б не жара, легко можно б идтить.
Сидели под копной рядом, руку гладил Арсений зачерствевшей от вил рукою, бодрил улыбкой глаз.
А вечером встретила его у крыльца, за перила цепко держалась, словно боялась упасть. С трудом выдавила из побелевших губ:
— Арсюша!.. Муж… Александр письмо из Турции прислал… Домой обещает приехать…
Кому счастье, а кому и счастьице…
У качаловцев хлебец начисто погорел, но полю, коричневому от загара, колос от колоса — не слыхать девичьего голоса, да и то не колос, а так, сухобыл один, коренастый и порожний, пустотой звенит под ветром. А у коллектива в клину промеж Качаловского леса и Атаманского, вдоль шляха, там, где до осени ветер измывался над сосновой дощечкой с надписью: «Показательная обработка», пшеница-кубанка вымахала рослой лошадюке по пузо. Кому какая линия выйдет… Качаловский богатей Ящуров (имеет двенадцать пар быков, лошадей косяк, паровую молотилку и цепкие мышастые глазки) попервоначалу, с весны, когда дождь спустился на качаловские поля, а коллективский хлеб самую малость крылом зацепил, — говорил с ухмылочкой, покусывая кончик житнистой бороды ядреным желтым зубом:
— Бог, он ить правду видит… Какие в послушании к нему пребывают и чтут веру Христову — тем и дождичек, так-то-с!.. А вот коллективских коммунистов умыло!.. Больно прыткие!.. Без бога, сказано, не до порога!..
И прочее разное говорил, а проезжая шляхом повыше Качаловских лесов, приостанавливал своего гладкого пятнистого мерина и, указывая кнутом на дощечку, плясавшую на столбе под ветром, смеялся, ощеряя желтые кабаньи клыки, и животом тряс:
— Пока-за-а-а-тель-ная!.. Вот оно осенью покажет!..
Трактор ломил пахоту в колено, качаловцы ковыряли кое-как, по-дедовски. У качаловцев с десятины по восьми мер наскребли, коллективцы по сорок сняли. Смеялись качаловцы, зависть скрывая:
— Сиротское, мол, не пропадает…
А только вышло так, что в сентябре, в праздник, пришли качаловцы с хуторского схода к двору коллективскому. Погомонили возле амбаров, распухших от хлеба, трактор долго щупали глазами и пальцами заскорузлыми, кряхтели, и уже перед уходом дед Артем — мужик из заправских хозяев — отвел Арсения в сторону и, втыкая в ухо ему прокуренную бороду, забурчал:
— Просьбицу имеем к вам, Арсений Андреевич. Сделай божеску милость, примай нас гуртом в свой киликтив! Двадцать семей нас, которы беднеющи…
Поклонился старикам Арсений обрадованно.
— Добро пожаловать!..
Работы по горло в коллективе. Засушливый год. Недостача хлеба в окружных хуторах и станицах. По шляху мимо Качаловки толпами проходят нищие. Заворачивают и в Качаловку. У расписных ставней скрипят тягучие слабые голоса:
— Христа ради…
Распахнется обсиженное мухами окошко, глянет на выжженную солнцем улицу бородатая голова, буркнет:
— Идите добром, прохожие люди, а то собаками притравлю! Вон — киликтив, у них и спрашивайте!.. Они власть этую постановили, они вас и кормить должны!
Каждый день тянутся одиночками и толпами к смолистым обструганным воротам коллектива.
Арсений, осунувшийся и загорелый, отчаянно машет руками:
— Куда я вас дену? Везде полно! Ведь не прокормимся мы с вами!
Но коллективские бабы на Арсения гудят потревоженным пчелиным роем, и обычно кончается тем, что Арсений и мужики, отмахиваясь руками, уходят на гумно к молотилке, а бабы ведут гостей в длинный амбар, устроенный под жилье, и до вечера из окон просторной кухни рвется во двор грохот чугунов и звон посуды.
Иногда на гумно, запыхавшись, прибегает кладовщик, дед Артем, хрипит, сокрушенно отплевываясь:
— Сладу с бабами нету!.. Сыщи ты, Арсений, на них какую-нибудь управу. Навели кучу старцев и ключи от кладовой у меня отняли!.. Обед стряпают, а пшена нагребли на восемь рылов больше!..
— Ляд с ними, дедушка! — улыбается Арсений.
Число коллективцев увеличилось вдвое. Прибавилось и число детей. Часть рабочих кончала обмолот, пахала под пары, другая часть строила школу.
С утра до темной ночи муравейником кишел коллективский двор. В постоянной работе глохла, давностью затягивалась боль у Анны. Перестала думать о том, как вернется первый муж и что будет дальше… Короткой зарницей мелькнуло лето… Осень ссутулилась возле коллективских ворот. Утрами, словно выпущенный табун жеребят, взбрыкивая, бежали детишки в школу.
И вот днем осенним, морозным и паутинистым, спозаранку как-то, взошел Александр — муж Анны — на крыльцо, от собак отмахиваясь веткой орешника. Жестко постукивая каблуками, прошел по крыльцу, дверь отворил и стал у притолоки, не здороваясь, высокий, черный, в шинели приношенной. Сказал просто и коротко:
— Я пришел за тобой, Анна. Собирайся!
Анна забегала от сундука к кровати, негнущимися пальцами хватала то одно, то другое; сдернула с вешалки платок зимний, тяжело присела, переводя взгляд с Арсения на мужа, потом, с трудом ворочая губами, сказала:
— Не пойду!
— Не пойдешь?.. Посмотрим!.. — Улыбнулся Александр криво, пожал плечами и вышел. Осторожно и плотно притворил за собою дверь.
За осень, долгую и сумную, чаще хворала Анна, желтизной блекла, то ли от хворости, то ли от думок. В субботу вечером подоила Анна с бабами коров, телят загнала в закут, не досчиталась одного и пошла искать, через леваду в степь, мимо ветряка, задремавшего в тумане. На старом, кинутом кладбище, промеж крестов, обросших мхом, и затхлых, осевших могил, пасся рябенький коллективский телок. Приглядываясь в густеющей темноте, погнала домой. До канавы дошла и села, руки к груди прижимая. Услыхала рядом с вызванивающим сердцем стук и возню… Тяжело поднялась и пошла, улыбаясь краешками губ устало и выжидательно…
Оголился сад, под макушками тополей мечется ветер, скупо стелет под ноги кумачовые листья. Дошла до беседки, увидала, как из тернов вышел кто-то и стал, перегородив дорогу.
— Анна, ты?
По голосу узнала Александра. Подошел, горбатясь, руки растопыривая.
— Значит, забыла про то, как шесть лет вместе жили?.. Совесть-то всю в солдатках порастрепала? Эх, ты, хлюстанка!
Думала Анна, что вот сейчас повалит наземь, будет бить коваными солдатскими ботинками, как в то время, когда жили вместе, но Александр неожиданно стал на колени, в сырую пахучую грязь, глухо сказал, протягивая вперед руки:
— Аннушка, пожалей!.. Я ли тебя не кохал? Я ли с тобой не нянчился, будто с малым дитем?.. Помнишь, бывало, мать родную словом черным обижал, когда зачинала она тебя ругать. Аль забыта наша любовь? А я шел из-за границев, одну думку имел: тебя увидать… А ты… Эх!..
Тяжело привстал, выпрямился и пошел по тернам не оглядываясь. На повороте обернулся назад, крикнул хрипло:
— Н-но попомни мое слово!.. Не вернешься ко мне, не бросишь свово хахаля — худого наделаю я!..
Постояла Анна. В середке змеей жалость греется к нему, вот к этому, с каким шесть лет жила под одной крышей… С той поры и пошло. Чаще задумывалась Анна, вспоминая прошлое, не хотела ворошить в памяти дни разладов, когда бил ее муж смертным боем, а вспоминала только светлое, радостью окропленное, и от этого сердце набухало теплотой к прошлому и к Александру, а образ Арсения меркнул туманом, уходил куда-то назад…
Не узнавал Арсений в ней прежнюю Анну, нелюдимей с ним стала, назад перегнувшись и выпятив живот, молчком ходила по комнатам, баб сторонилась, и все чаще ловил на себе Арсений взгляд ее, ненавидящий и горький.
* * *
В полночь на степном гумне близ Авдюшкина лога сгорели три прикладка коллективского сена. После первых кочетов к Арсению в одних исподниках прибежал из флигеля чеботарь Митроха, загремел в измалеванное морозом окно:
— Подымайсь!.. Сено горит… Поджог!
Не одеваясь, выскочил Арсений на крыльцо, глянул через чубатые вишняки в степь и, зубов не разжимая, крепко выругался. За бугром, над полотнищем голубого снега, сгибаясь под ветром, до самого месяца вскидывался багровый столб. Дед Артем вывел из конюшни кобыленку, обротал ее, животом навалился на острую хребтину, кряхтя перекинул ноги и охлюпкой поскакал к пожару. Проезжая мимо крыльца, крикнул Арсению:
— По злобе это!.. Чалушка моя, скотинка… С голоду она теперь погибнет!.. Завязывай хвосты кругом и выгоняй с базу!..
* * *
Зарею пошел Арсений на пожарище. Вокруг вороха дымной золы курилась раздетая земля, доверчиво высматривали зеленые былки.
Присел Арсений на корточки, вгляделся: на запотевшей земле, на талом снегу вылегли следы кованых английских ботинок, черными рябинами чернели ямки, вдавленные шапками гвоздей. Закурил Арсений, вглядываясь в стежку, завязанную по степи путаными узлами, зашагал к Качаловке. Следы завивались петлями, пропадали; оскользаясь, скребли ледок над буераком, — и по людскому следу, как по звериному, уверенно, молча, шел Арсений. У крайнего гумна, у плетня Александрова, пропали следы… Крякнул Арсений, перекинул отцовскую централку с плеча на плечо, направился по дороге к коллективу.
* * *
Бабка-повитуха шлепнула рукой по скользкому тельцу, обмывая в цыбарке руки, крикнула за перегородку:
— Слышь, Арсений, коммуненка баба родила!.. Поди, крестить не будешь?..
Молча раздвинул Арсений ситцевый полог, из-под закровяненного одеяла глянула посинелая Анна на него ненавидящими глазами, зашипела, глотая слезы:
— Уйди, нелюбый!.. Глазыньки мои на тебя не глядели бы!..
Отвернулась к стене и заплакала.
Лежала жизнь ровная, как набитый землею шлях, а теперь стынет в горле соленый ком и горе сердце Арсения берет волчьей хваткой.
Дня через два в клуню пошел Арсений, домолачивать остатки проса. Провозились с двигателем до темного, пока пустили — смерклось, за темным ворохом тополей прижухла ночь.
— Арсений Андреевич, выдь на час!..
Вышел. Возле дощатой стены увидал Анну, закутанную в шаль.
— Ты чего, Нюра?
В голосе, чужом и хриплом, не узнал голоса жены:
— Христом богом прошу… Пусти меня к мужу!.. Кличет меня… Говорит, возьму с дитем… А ты, Арсений Андреевич, лихом не помни и не держи меня!.. Все одно — уйду, не люб ты мне больше!
— Допрежь выкорми дитя, посля иди, неволить не стану… А сына тебе не отдам! Я за советскую власть четыре года сражался, израненный весь, а муж твой — кадет… от Врангеля пришел… Вырастет мой парнишка, батрачить на него будет… Не хочу!..
Подошла Анна вплотную, жарко дохнула в лицо Арсению:
— Не дашь дитя?..
— Нет!..
— Не дашь?!.
Злобою вспухло у Арсения сердце, в первый раз за все время житья с Анной сжал кулак, ударить хотел промеж глаз, горевших ненавистью к нему, но сдержался, сказал глухо:
— Гляди, Анна!..
* * *
С вечеру, после ужина, покормила Анна ребенка грудью и, накинув платок, вышла во двор. Долго не возвращалась. Арсений, угнувшись над лавкой, чинил хомут. Услышал, как скрипнула дверь. Не поворачивая головы, по шагам узнал Анну. Прошла к люльке, переменила пеленки и молча легла спать. Лег и Арсений. Не спал, ворочался, слышал отрывистое дыхание жены и неровные удары сердца. В полночь уснул. Удушьем навалился сон… Не слыхал, как после первых кочетов кошкою слезла с кровати Анна, не зажигая огня, оделась, закутала в платок дитя и вышла, не скрипнув дверью.
* * *
Второй месяц живет Анна у Александра. Попервам — пугливая радость, иногда лишь потаенными слезами просачивалась жалость по привольному житью в коллективе. Потом злобное ворчание свекра:
— Потаскуху привел… Не воняло в нашей хате коммунячьим духом… Дармоедку с нахаленком принял!.. Гнал бы по шеям!..
Александр был ласковым только в первые дни, а за днями, скрашенными лаской, черной чередой пошли дни непосильной работы. Запряг Анну муж в хозяйство, сам все чаще уходил на край поселка, к Лушке-самогонщице, приходил оттуда пьяный, блевотиной расписывал стены и пол. До рассвета просиживал, развалясь на лавке, со сдвинутой на затылок папахой, гундосил, отрыгивая самогоном и самодовольно покручивая усы:
— Ты что собою представляешь, Анна? Одну необразованность, темноту. Мы-то повидали свет, в заграницах побывали и знаем благородное обхождение!.. По-настоящему мне рази такую, как ты, в жены надо?.. Пардон-с… За меня бы любая генеральская дочка пошла!.. Бывало, в офи… да что там и рассуждать… Все одно ты не поймешь!.. Красные сволочи, побывали бы в заграницах, вот там дивствительно люди!..
Засыпал тут же на лавке. Утром, проснувшись, сипло орал:
— Же-на!.. Сыми сапоги!.. Ты, подлая, должна меня уважать за то, что кормлю тебя с твоим щененком!.. Чего ж ты хнычешь?.. Плетку выпрашиваешь?.. Гляди, а то я скоро!..
* * *
Талым и пасмурным февральским днем в оконце Александровой хаты постучался квартальный.
— Хозяева дома?
— Заходи, дома.
Вошел, положил на сундук изгрызанный собаками костыль, достал из-за пазухи замасленный лист и бережно разгладил его на столе.
— На собрание чтоб в момент шли!.. С вашим братом иначе никак невозможно, вот, под роспись подгоняю… Распишись фамилием!..
Подошла Анна к столу, расписалась на листе квартального. Муж удивленно взметнул бровями:
— Ты когда же грамоте выучилась?
— В коллективе.
Смолчал Александр, притворил за квартальным дверь, сказал строго:
— Я пойду послухаю брехни советские, а ты скотину убери, Анна. Да просяную солому не тягай, догляжу — морду побью!.. Завычку какую взяла… Зимы ишо два месяца, а ты половину прикладка потравила!
Посапливая, застегивал полушубок, смотрел из-под лохматых черных бровей скупым хозяйским взглядом… Анна помялась возле печки, боком подошла к мужу.
— Саня… Может, и я бы пошла… на собрание?
— Ку-да-а?
— На собрание.
— Это зачем?!.
— Послушать.
Медленно ползет по щекам Александра густая краска, дрожат концы губ, а правая рука тянется к стенке, лапает плеть, висящую над кроватью.
— Ты что же, сука подзаборная, мужа на весь поселок осрамить хочешь?.. Ты когда же выкинешь из головы коммунические ухватки? — Скрипнул зубами и, сжимая кулаки, шагнул к Анне. — Ты, у меня!.. Я тебя, распротак твою мать!.. Чтоб не пикнула!
— Санюшка!.. Бабы ить ходют на собрание!..
— Молчи… стервюга! Ты у меня моду свою не заводи! Ходят на собрание таковские, у каких мужьев нету, какие хвосты по ветру трепают!.. Ишь, что выдумала: на собрание!..
Иглою кольнула обида Анну. Побледнела, сказала хриплым, дрогнувшим голосом:
— Ты меня и за человека не считаешь?
— Кобыла не лошадь, баба не человек!
— А в коллективе…
— Ты со своим ублюдком лопаешь не коллективский хлеб, а мой!.. На моей шее сидишь, меня и слухай! — крикнул Александр.
Но Анна, чувствуя, как бледнеют ее щеки, а кровь, убегая к сердцу, зноем полощет жилы, выговорила сквозь стиснутые зубы:
— Ты сам меня уговаривал, жалеть сулил! Где же твои посулы?
— А вот где! — прохрипел Александр и, размахнувшись, ударил ее кулаком в грудь.
Анна качнулась, вскрикнула, хотела поймать руку мужа, но тот, хрипло матюкаясь, ухватил ее за волосы, ногою с силой ударил в живот. Грузно упала Анна на пол, раскрытым ртом ловила воздух, задыхалась от жгучего удушья. И уже равнодушно ощущала тупую боль побоев и словно сквозь редкую пленку тумана видела над собою багровое, перекошенное лицо мужа.
— Вот, вот, на́ тебе!.. Не хочешь?.. Ага, шкуреха… Ты у меня запляшешь на иные лады!.. Получай!.. Получай!..
С каждым ударом, падавшим на неподвижное, согнутое на полу тело жены, сильнее злобою закипал Александр, бил размеренней, старался попасть ногою в живот, грудь, в закрытое руками лицо. Бил до тех пор, пока не взмокла по́том рубаха и устали ноги, потом надел папаху, сплюнул и вышел во двор, крепко хлопнув дверью.
На улице, возле ворот, постоял, подумал и через поваленные плетни соседского огорода побрел к Лушке-самогонщице.
Анна пролежала на полу до вечера. Перед сумерками в горницу вошел свекор, буркнул, трогая ее носком сапога:
— Ну, вставай!.. Знаем и без этого, что притворяться горазда… Чуть тронул пальцем муж, она уж и вытянулась!.. Побеги в Совет, пожалуйся… Вставай, что ли?.. Скотину-то кто за тебя убирать станет? Аль работника нанять прикажешь? — Пошел в кухню, шаркая ногами по земляному полу. — Жрать она за четверых управляется, а работать… Эх, совесть-то у людей!.. Ты ей плюй в глаза — скажет божья роса!..
Оделся свекор, пошел убирать скотину. В люльке завозился, заплакал ребенок. Анна очнулась, привстала на колени, выплюнула из разбитого рта песок, смоченный слюной и кровью, сказала, трудно шевеля губами:
— Головонька ты моя бедная…
За Качаловкой на бугре, расписанном плешивыми круговинами талого снега, вечер встречал ночь. По рыхлым ноздреватым сугробам шли в поселок зайцы зоревать. В Качаловке реденькие желтенькие пятнышки огней. Ветер стелет по улицам духовитую кизечную вонь.
Пришел Александр домой перед ужином. Упал на кровать, прохрипел:
— Анна!.. Са-по-ги… — и уснул, храпя, смачивая подушку клейкими слюнями.
Анна дождалась, пока угомонился свекор на печке, схватила ребенка и выбежала во двор. Постояла, прислушиваясь к торопливому выстукиванию сердца. Над Качаловкой шагала ночь. С крыш капало, курился сложенный в кучи навоз. Снег под ногами сырой и хлюпкий. Прижимая к груди ребенка, спотыкаясь, зашагала Анна по проулку к качаловскому пруду, синевшему грязной голубизною льда. Возле пруда несжатый камыш скрежещет под ветром и надменно кивает Анне лохматыми головками.
Подошла к проруби. Черную воду затянуло незастаревшим ледком, около проруби сметенные в кучу осколки льда и примерзший бычий помет.
Крепче прижимая к груди ребенка, глянула Анна в черную раззявленную пасть воды, стала на колени, но вдруг — неожиданно и глухо под пеленками и одеялом — заплакал ребенок. Стыд горячей волною плеснулся Анне в лицо. Вскочила и, не оглядываясь, побежала к коллективу. Вот они, тесаные пожелтевшие за зиму ворота, знакомый родной гул пыхтящего в сарае динамо…
Качаясь, взбежала по крыльцу, скрипнули двери коридора, сердце наперебой с ногами отстукивает шаги-удары. Третья дверь налево. Постучала. Тишина. Постучала сильнее. Кто-то идет к двери. Отворил. Глянула мутнеющими глазами Анна, увидала пожелтевшего, худого Арсения и обессиленно прислонилась к косяку.
Арсений на руках донес ее до кровати, распеленал и положил ребенка в осиротевшую за два месяца люльку, сбегал на кухню за кипяченым молоком и, целуя пухлые ножонки сына и мокрое от слез лицо Анны, говорил:
— Я поэтому и не шел к тебе… Знал, что ты вернешься в коллектив, и вернешься скоро!..
1925